Пейзаж, нарисованный чаем - Павич Милорад. Страница 21
Они испытали на себе, что нива, политая кровью человека, не родит года три-четыре, а кровью животного — вполовину меньше; когда уходили на войну, их забрасывали зерном, на счастливое возвращение и удачу, и на войне, если им доводилось, они жали по ночам, подобно святому Петру, оставляя затем хозяйство сыновьям, которые учились ради этого. И лишь изредка ухаживали они за виноградной лозой, плескали в огонь вином, видя в нем собственную кровь, и произносили здравицы в честь коней. Были они азартны, утверждали, что кто умеет управиться с винтовкой, сладит и с женщиной, и то была правда. Их любили матери, жены и дочери, причем первые и последние больше собственных мужей. Их подлинным братством было братство мужчин и солдат. Они легко разводились и женились, днями и ночами молча сидели и пили, будто несли серпы и неумело месили кукурузный хлеб, а говорили — словно отдавали команды. Их болезни были как звук боевой трубы. Они были знаменитыми знатоками: знали, что растение и цветок Железом не срезают, а только деревом; из войны они вышли блестящими хирургами, узнавшими, что у дьявола всего одна кость. Они знали, что воды, которые текут на восток, целебны, а ветры, которые по ним дуют, — зачумленные, они управляли клиниками, став властелинами смерти, как были хозяевами жизни на войне; военные лекари, авторитетные и влиятельные, в верхней челюсти они держали человеческие дни, а в нижней — ночи. Их смерти означали — опять война, опять строй, залп, опять военная форма. Они постоянно поддерживали связь друг с другом по телефону ли, письмами; иногда, как в войну, обвязывались веревкой и отправляли ее посылкой в знак того, что живы и еще отзываются на свое крестное имя.
Убеждали, что мята никогда не бывает столь целебна, как на травяную пятницу, и к Белграду всегда сохраняли двойственное отношение: долго на ночь клали шапку под подушку, хотя нападающих в городе давно не было. Всегда держали где-нибудь в селе, где воевали, спрятанную на чердаке винтовку или пулемет в пересохшем колодце и щепотку соли в кармане. Никогда не упускали возможности подтвердить при каждом удобном случае истинную преданность этой своей запасной малой родине, призывая в свидетели горы и воды своего дедовского наследия и лес за спиной. И ни минуты бы не раздумывали, чтобы спалить город и засеять солью, если бы это пришлось сделать ради пользы дела и по обязанности во имя некоего высшего общественного интереса. По существу, государство для них не являлось каким-то конкретным районом или городом, главными были человек в государстве, земля и огонь. Они сами, где бы ни находились — на собрании или в союзе, — были государством. Между тем это им нимало не мешало менять облик города, и они строили-перестраивали, словно веретеном месили тесто. Были они строители безжалостные, скорые на разрушения и возведение, и воздвигали город по обеим сторонам реки ввысь, насколько слышен свист…
Короче говоря, были они теми, кто, как узнал Свилар на Святой горе, называется общинниками.
Это он понял, когда дождь, который шел в его книге, стал совсем такой же, как и за окном; слякотно было и в книге, и за окном на улице, и из этих двух дождей выплывало его воспоминание о той осени, когда горел Белград и его жизнь только начиналась. Сравнение между той жизнью Свилара, которая еще была вся впереди — неопределенная, как перекресток на воде, — и им теперешним, между тем Свиларом, который был способен столько впитывать в себя и мог стать кем угодно, и этим, испитым, пропитанным запахом растений и набальзамированным человеком было столь разительным, что его с трудом можно было вынести. Ему казалось, что глаза, которые он оставил в этой книге тридцать пять лет назад, сейчас вновь смотрели со страниц. Хотя их здесь не было, или они никого не узнавали.
В действительности все происходило именно так, как сказал отец Лука. Когда он впервые читал книгу Гоголя, он был моложе главного героя. Теперь, очевидно, все стало не так: роли изменились, и Чичиков теперь стал моложе Свилара. И в этом заключалась основная истина книги. Все остальное было второстепенным. Вдруг Свилар понял, что «мертвые души» не его вернули к тому Афанасию Свилару, которому три с половиной десятилетия назад было пятнадцать, но к кому-то, кто сейчас имеет его тогдашние годы. Афанасий Свилар отбросил книгу и, словно в горячечном поту, с застывшими слезами, подобно рыбьей чешуе приставшими к щекам и уголкам рта, полетел на террасу, где спал его сын Никола Свилар.
Чувство любви к сыну захлестнуло его сквозь любовь к самому себе, такому, каким он уже не был и никогда больше не станет. Время еще оставалось лишь у Николы Свилара, и, опьяненный любовью к тому другому себе из детских лет, когда Белград полыхал в огне, Свилар кинулся искать сына. Он неслышно отворил дверь на террасу, в полумраке подошел к постели сына и нежно опустил руку на изголовье. Вместо головы сына он погладил чужую голову. На подушке лежала незнакомая черноволосая девушка, почти ребенок, с обнаженной грудью, которая дышала во сне, словно теплый хлеб. Его сын больше не спал один. И было поздно менять что-нибудь в отношении Свилара к сыну. Поздно раз и навсегда. Его сын Никола уже носил новую фамилию. Фамилию своей первой матери — Витачи Милут.
Архитектор Афанасий Свилар огляделся. По комнате были разбросаны предметы самые невероятные. Электрогитары, присоединенные к усилителям, стереонаушники, магнитофоны прямого включения, ударные, синтезатор на колесиках, электронные микрофоны, огромные звуковые колонки и какие-то старые аппараты с раструбами — все это валялось на полу и на креслах. Среди всего этого на полу и на диванах спало несколько молодых пар. А на столе лежали остатки общего ужина. Взглянув, Свилар понял: ели рыбу, зажаренную живьем, неочищенной, — ее придерживали крышкой на сковороде, чтобы не трепыхалась. Его сын сам отыскал путь к своему делу — вдали от Святой горы и Второй мировой войны. Афанасий Свилар положил военный мундир майора Косты Свилара на стол и вышел в сырую ночь с низкими облаками, которые почти задевали за траву. Дружное дыхание выпроводило его из комнаты. Свилар неожиданно почувствовал, что способен размышлять хладнокровно. Младенец, отведав от древа познания, обретает прозрачные веки и видит ночью. Теперь и он видел ночью. И смотрел на то, что видел.
Яблоки червивели еще на ветке, собаки ощетинились перед дождем, было облачно. Ибар шумел, черный, как пашня, и неясно было, куда он течет. Воздух был влажный, и Свилар вдохнул с облегчением. Сенная лихорадка отпустила, словно сняла осаду, будто ее присутствие потеряло всякий смысл. Из булочной пахло ароматным хлебом, печенным на капустном листе. И Свилар впервые за долгие годы ощутил этот аромат и осознал, что застарелая родная болезнь покидает его. Сенная лихорадка навсегда уходила из его жизни. Ей больше не от чего было его защищать, и он при расставании был ей благодарен за то, что она щадила его до сего времени, все эти долгие годы жизни оберегала от истины, как от укола пальцем в глаз. Ноздри и уши его раскрылись, словно некое второе зрение, и он вдохнул наконец запах собственного тела, принесенный откуда-то из-за моря, незнакомый, почти чужой запах своего «греческого» пота. И он стал видеть вещи отчетливо, словно смотрел сквозь слезы на иконе, а не собственными глазами.
Важные события в жизни человека, думал он, свершаются и остаются в нем навсегда такими, какими произошли в этой жизни, и не могут больше ни измениться, ни исправиться. Но жизнь вокруг меняется, и человек каждое утро видит эти события под другим углом, с иного расстояния и в новом ракурсе, и потому эти серьезные события могут в один прекрасный день повернуться и показать свою сущность — свое подлинное лицо, на котором можно прочесть их роковое значение и их смысл в жизни человека. Ответ на вопрос, почему жизнь Свилара прошла в бесплодных усилиях построить что-то, что ему не дано было построить, находился наконец перед ним или, точнее, за ним, отчетливый, давний и неотвратимый; каждого из окружавших его людей можно отнести к одной из двух категорий: к общинникам, как его отец и сын, или к одиночкам — идиоритмикам, каким был он сам. Как два ветра не могут дуть одновременно в одном месте, так и Свилар не мог быть и одиночкой, и строителем. Просто-напросто он не принадлежал к общинникам, или зодчим, и не было у него предназначения строить. Теперь он знал, в чьей тени змеи самые злые. Всю жизнь он пытался выйти из роли, которая была ему предопределена издавна установленным порядком вещей, и неудивительно, что все его усилия были тщетны. Несчастье его заключалось в том, что был он идиоритмиком.