Страшные любовные истории - Павич Милорад. Страница 17

Стоило барышне Амалии увидеть его, как она подумала: «Красота – это болезнь! Красивый мужчина не должен принадлежать одной женщине…» И спросила его, умеет ли он выругаться по-сербски, на что незамедлительно получила ответ:

– … твою мать!

– Да хоть бы и так, ей-то что с того? – спокойно ответила она и устремила взгляд вдаль через золотое кольцо на его левом ухе, которое свидетельствовало о том, что Пфистер единственный ребенок в семье.

Славившийся своей красотой Пфистер, как известно, носил только один ус и серебряные перчатки, а его одежда изобиловала моднейшими парижскими пуговицами. Кроме того, у него всегда были при себе часы-близнецы. Одни золотые (они показывали дни, недели и годы), а другие из серебра высшей пробы (по ним можно было узнать фазы луны). Было известно, что золотые часы, сделанные тогда же, когда и серебряные, имели две алмазные оси и были практически вечными. У вторых, серебряных, часов оси были обыкновенными, поэтому их дни были отмерены. Пфистер пользовался обоими механизмами, поэтому он распорядился пересадить одну из алмазных осей из золотых часов в серебряные. После этого век и тех и других определялся одним и тем же сроком. Когда барышня Амалия увидела его часы и спросила, чему они служат, Пфистер не раздумывая ответил ей:

– Эти, серебряные, часы отмеряют ваше время, а золотые мое. Я ношу их вместе для того, чтобы всегда знать, который у вас час.

На следующий день он послал ей в подарок «Словарь улыбок», модную тогда книгу, и они вместе отправились путешествовать по ресторанам всего мира. Он был там известен не менее, чем она.

Как-то вечером они неожиданно обвенчались, стояла непогода, но молодожены приказали вынести рояль на террасу, под ливень, и за свадебным обедом слушали, как дождь ударяет по клавишам. И танцевали под эту музыку. По воскресеньям Амалия по-прежнему пила только собственное вино. Вино из имений Ризничей в Бачке, которое ее слуги вносили в ресторан в плетеных, словно корзины, сундуках. Теперь они пили это вино вместе. Они часто ели заливную рыбу или квашеную капусту с орехами, после сидели молча, она смотрела на него, а он читал и перелистывал страницы книги так быстро, словно пересчитывал денежные купюры, а потом она неожиданно с вызовом говорила ему, словно в ответ на это молчание или чтение:

– А вот и не так!

– Во сне не стареют, – утверждал инженер Пфистер и спал со своей молодой женой по шестнадцать часов в день. Она его обожала, обгладывала кольца из слоновой кости на его пальцах и прикуривала от его трубки длинные черные сигареты. У него были трубки из фарфора и из морской пенки, и она мыла их коньяком, испытывая время от времени безумное желание самой раскурить одну из них. Заметив это, Пфистер сказал:

– То, что нам в октябре кажется мартом, на самом деле январь.

Она тогда не поняла этих слов, но спустя несколько месяцев обнаружила, что беременна.

Теперь пора сказать несколько слов об Александре Пфйстере, которому предстояло родиться от этого брака. В семействе Ризничей его, единственного наследника, ожидали с огромным нетерпением. Но он псе не появлялся. И в той и в другой семье все ждали Александра, а вместо Александра на свет явилась Анна, дочь сестры Амалии, потом прибыла Милена, сестра Анны, и только после нее сам Александр. Его имя зазвучало за три года до его появления и за пять лет до того дня, когда Амалия встретилась с Пфистером, поэтому оно навсегда осталось старше самого Александра. За несколько лет до его рождения о нем уже говорили, в церквах Вены и Пешта тайком служили за него молебны, заранее выбрали будущую профессию наследника всего рода, школы, в которых ему предстояло учиться, домашнего учителя – француза с двойным рядом усов, – ему сшили матроски для воскресных прогулок и визитов в гости и купили золотые ложки, словно он уже сидел на своем месте, заранее приготовленном для него за столом Ризничей в Пеште или в столовой Пфистеров в Вене.

Однажды весенним утром, как раз когда Ризничи переходили с русского языка на греческий, появился на свет маленький Александр Пфистер, красивый, крупный мальчик. Он сразу же закричал в полную силу, да притом басом, и оказалось, что родился он с зубами. Говорить начал через три недели после того, как его крестили в венской греческой церкви, на третьем году жизни он уже свободно оперировал пятизначными суммами, на четвертом, к общему изумлению, оказалось, что он умеет играть на флейте и говорить по-польски, а на голове мальчика мать обнаружила два седых волоска. В пять лет у Александра Пфистера проросла борода, и он начал бриться; он превратился в крупного, почти зрелого юношу, красавца с золотым кольцом в ухе, и непосвященные уже принялись прикидывать, годится ли он в женихи их дочерям на выданье. Но тут о нем поползли сплетни, словно у всех окружающих враз развязались языки. Среди этих сплетен (а больше всех в их распространении усердствовали служанки) особенно выделялась одна, удивительная и непристойная, о необычной и преждевременной половой зрелости ребенка. Поговаривали, что у малыша Пфистера от его бывшей кормилицы есть где-то сын, всего на несколько лет моложе его самого, но такого рода истории все-таки были преувеличением. На самом деле сын госпожи Амалии вообще никогда не выглядел странным; те, кто не знал ни его жизни, ни его возраста, не могли заметить ничего необычного ни в его обходительном поведении, ни в красивом лице, где всего было в изобилии, как на столе у Ризничей. Одна лишь мать как в помешательстве повторяла про себя:

– Красота – это болезнь…

Но неделя, стоит ей стронуться с места, на вторнике долго не останавливается. В шесть лет маленький Александр Пфистер стал совершенно седым, словно постаревший близнец своего еще нисколько не тронутого сединой отца (которому тогда еще не было и двадцати пяти), а в конце того же года мальчик начал стареть быстро, как творог, и на седьмом году жизни умер. Было это той осенью, когда от Тиссы до Токая хоронили виноградники, как раз в тот день, когда, как говорят, по всей Бачке не было произнесено вслух и пяти слов, если собрать их все вместе… Эта смерть, пусть даже ненадолго, снова соединила семью Ризнич, а семью Пфистер разбила навсегда.

* * *

– Вещь, более всего похожая на мысли, – это боль, – сказала госпожа Амалия, облачившись в траур и немедленно разойдясь с мужем. Ввиду того что Пфистер потерял собственное состояние еще до женитьбы, потратив его на создание дирижабля, расставшись с женой, он канул в бездну нищеты, оставив ей на память свои золотые часы и сохранив у себя серебряные, отмерявшие время госпожи Амалии, которая сразу после похорон уехала к родителям в Пешт. Она сидела в столовой их дома, пересчитывала каменные пуговки на своем платье и не мигая смотрела на мать и отца.

– Твой муж и ты оставили мне в наследство несчастье.

– Наверное, все-таки твой отец, а не мой муж.

– Ты выбирала мужа, а не я отца.

– Наверное, ты бы выбирала и мать, если бы могла.

– Если б могла, то, уж конечно, о тебе бы даже не подумала…

Так разошлись и они. Снова оставшись одна, госпожа Амалия наполнила свои сундуки лавандой, положила между рубашками листья грецкого ореха, в парик горные травы, в перчатки базилик, а в подол своих юбок зашила вербену и снова вернулась к скитаниям, к «синим, темно-прекрасным» платьям, а на шее у нее постоянно висел медальон с портретом покойного Александра Пфистера, на котором он выглядел так, как мог бы выглядеть ее покровитель или любовник, но никак не сын.

В поисках новых вкусовых ощущений она продолжала паломничества по ресторанам, но год шел за годом, и это занятие начало утрачивать свою привлекательность. Разница между одним и тем же блюдом, съеденным в молодости и теперь, стала большей, чем между двумя разными блюдами, попробованными сейчас. Так же как трава не растет под деревом грецкого ореха, не было больше тени под ее руками – они стали прозрачными. Она носила глаза, посеребренные в уголках, говорила мало, смотрела на кончик ножа и вместо того, чтобы пить из бокала, просто целовала его, а мясо в своей тарелке кусала так, словно кусает любовника, которого у нее не было. Однажды, глядя на изображение в медальоне, госпожа Амалия решила предпринять нечто, что помогло бы ей сохранить хотя бы воспоминание о ребенке. Она пригласила одного берлинского адвоката (тогда она как раз находилась в Берлине), передала ему изображение мальчика и потребовала опубликовать его. Амалия Ризнич приняла решение усыновить юношу, который будет похож на ее покойного сына. Дагерротип был напечатан в немецких и французских газетах, и к адвокату начали поступать предложения. Он отобрал семь-восемь портретов, которые больше других походили на тот, что находился в медальоне, но сразу же обратил внимание своей клиентки, что самым большим сходством, несомненно, обладал один из претендентов, с такими же седыми волосами, какие были у ее сына. Амалия сравнила оба изображения и решила усыновить того, о ком говорил адвокат, седоволосого. Неизвестно, когда она узнала правду об этом человеке. Потому что время вредит правде гораздо больше, чем лжи.