Господин Малоссен - Пеннак Даниэль. Страница 36

– Потому что Верден – тоже ангел, – ответила Жервеза.

Пауза.

Она дошла до этого инстинктивно. Точно так же отвечал ей самой Тянь, когда она в детстве штурмовала его вопросами. Но Тянь не просто отвечал. Он давал развернутый ответ.

– Ангелам иногда становится скучно, – стала разворачивать Жервеза, – они слетают к нам, привлеченные теплотой нежности и вихрем чувств. У вас, в вашем племени, с избытком и того и другого. Верден вас и выбрала.

– Тогда что же она кричит, раз сама нас выбрала? – спросил Малыш.

– У нее и там, на небе, был такой характер, – ответила Жервеза. – И потом, она не на вас кричит, а на зло этого мира. Бывают такие ангелы… и люди тоже.

– А Это-Ангел?

– Он был ее другом, еще там. Он прилетел к ней через год после ее рождения, чтобы подбодрить. С тех пор Верден считает, что она у него в долгу: она плачет, когда Это-Ангел хочет есть. Она плачет, когда Это-Ангелу надо менять пеленки. Она будет плакать каждый раз, когда Это-Ангелу будет плохо. Это называется состраданием. А сострадание не очень-то веселая штука.

– Солидарность ангелов, – раздался шепот Жереми в начавшей сгущаться тишине. – Только этого не хватало.

И тут высокая худосочная юная особа вернула всех на землю, неожиданно обратившись резким царапающимся голосом к инспектору Титюсу, которого до сих пор, казалось, никто не замечал:

– Вы из полиции, верно? Зачем вы пришли?

***

– И что потом? – спросил Силистри.

Потом Титюс и Жервеза объявили им о смерти Шестьсу. И, естественно, дети начали плакать, и есть уже никому не хотелось, и плиту выключили, оставив ужин недоваренным, и… Жервеза стала очевидицей всеобъемлющей скорби Малоссенов, этой «способности приноравливаться к худшим фокусам судьбы», как выражался Тянь, пытаясь описать Жервезе это семейство; на сей раз все происходило следующим образом: Клеман, который каждый вечер рассказывал им какой-нибудь фильм на ночь, Клеман, который на тот вечер выбрал «Призрак госпожи Мюир» Манкевича, Клеман внезапно передумал и решил рассказать им жизнь Шестьсу, который, по его мнению, весьма походил на главного героя фильма; Титюс, сославшись на боли своей двойной макушки, тихонечко смотал, а Жервезу не отпустили, усадив ее в кружок двухъярусных кроватей, где уже примостился весь выводок, в пижамах и тапочках, свесив пятки и приготовившись внимательно слушать (в точности так, как частенько описывал ей Тянь), и Клеман, сидя в центре, на табурете рассказчика, начинает: «Звали его Шестьсу, в память о его родной и далекой Оверни, где в пяти су никогда не насчитаешь шесть…»; и Верден засыпает на мягкой груди Жервезы, как засыпала раньше на костлявых ребрах Тяня; и Жервезу пробирает страх, почти ужас, когда она, увлеченная рассказом Клемана, чувствует, как шершавые пальцы Терезы берут ее руку, аккуратно распрямляют и разглаживают ее ладонь, будто разворачивая скомканный лист бумаги; и Жервеза уже не может убрать свою руку, потому что эта жердь Тереза, погрузившись в мудреное чтение, многозначительно качает головой, и что бы мы, добрая католичка и к тому же монахиня, ни говорили, порицая суеверие как удел безбожников на земле, закрытой для Неба, нам все равно хочется знать – да, хочется! – что кроется за этим киванием, за этой улыбкой, смягчающей время от времени угрюмую строгость лица, за этим внезапным блеском в глазах («Ты меня знаешь, – говорил Жервезе Тянь, – и ты знаешь также, что я, уважая твою набожность, не стал бы втирать тебе очки насчет дара Терезы предвидеть будущее, но я скажу одно: эта ворожея никогда не ошибается»); и если Жервеза не отнимала свою руку, то, прежде всего, в память о Тяне, об этом их давнем споре («Да что ты, Тяньчик, шутишь, наверное, все ошибаются, может быть и сами мы – всего лишь ошибка Господа Бога!»), да, именно так, если Жервеза позволила читать по своей руке, то только для того, чтобы выиграть у Тяня, услышать, как эта жердь предскажет ей что-то невероятное, что-нибудь совершенно невозможное… что та и сделала, заботливо закрыв ладонь Жервезы, сжимая ей пальцы в кулак, как будто вложила ей в руку золотой: «Вы счастливая женщина, Жервеза, вы скоро станете матерью».

Силистри от неожиданности пропилил на красный свет.

– Что? Она объявила, что ты ждешь ребенка?

– Что я буду матерью.

– С подачи Святого Духа, что ли?

– Именно так я сразу себя и спросила.

О, конечно, она не замедлила попросить прощения у Святой Троицы, наша сестра Жервеза, за то, что невольно привлекла Святого Духа к этой шутке – «просто игра слов и ничего больше, не придирайтесь…», – но юная особа, словно проследив ход ее мыслей, настойчиво подчеркнула: «Я говорю вполне серьезно, Жервеза: и года не пройдет, как вы родите. Это так же несомненно, как то, что Шестьсу ушел от нас сегодня утром».

***

– Так, – заключил Силистри, паркуясь во дворе больницы, – придется мне присмотреть за Титюсом.

– И ему за тобой, – ответила Жервеза.

И, открывая дверцу машины, добавила:

– А я пока присмотрю за Святым Духом.

Она уже поставила ногу на тротуар.

– Постой.

Силистри схватил ее за запястье.

– Постой, Жервеза.

Только что они позволили себе немного отвлечься – маленькая малоссеновская переменка, немного райской безмятежности в буре тревог. Клешня Силистри, стиснувшая ей руку, ясно напомнила, что шутки кончились: возвращаемся в ад.

– Смотри.

Он протягивал ей фотографию.

Она отшатнулась, как от удара. На снимке был голый торс Шестьсу. Его татуировка. От груди до шеи. План Бельвиля на мертвом пергаменте факса. Кто-то сфотографировал труп. Шестьсу Белый Снег. Одно туловище без головы. До следа от веревки.

– Из судмедэкспертизы?

Силистри отрицательно покачал головой:

– Когда ты сменила меня в морге, сегодня ночью, я по дороге домой включил радио в машине. В новостях говорили о рассеивании «Зебры». Мы так были заняты с самого утра, что, наверное, одни только и не слышали об этом. Тогда я, прежде чем отправиться домой, заскочил к своей знакомой журналистке по фамилии Коппе. Она мне детально расписала все представление этого Барнабу. Она еще пошутила, заметив: «Одни стирают, другие хранят память», – и достала мне эту копию, которую только что скинули ей на факс. Бельвиль на груди Шестьсу. В ее редакции хотели, чтобы она быстренько сварганила статейку на эту тему: живая память против эстетов забвения, что-то вроде этого…

– Кто им продал снимок?

– Никто. Какое-то информационное агентство. Копии, наверное, уже успели разослать по всем редакциям.

– И завтра это появится во всех газетах.

– Скорее всего.

Она сложила факс. Она сложила вчетверо бюст Шестьсу. Она даже не заметила, как ее ногти вонзились ему в ребра.

– Я хочу знать, кто это сделал.

– Я тоже. Через два часа я заеду за тобой.

24

В гулком больничном коридоре Жервезу встречали два часовых тамплиера, заметно обрадовавшиеся ее появлению. Один из них указал пальцем на палату.

– Там у Мондин какой-то санитар базарит, целый час уже торчит. – Он покачал головой. – Я бы уже давно разделал его под орех, но ты была права, Жервеза, это успокаивает… бусы твои.

Он протянул четки, свисавшие у него с большого пальца. Второй подтвердил:

– Да и курить неудобно. Заметная экономия получается.

Они задержали Жервезу, которая уже взялась за ручку двери, собираясь войти.

– Его зовут Бертольд, лекаря-то. Секи, Жервеза, этот пижон хочет, чтобы его называли «профессором».

– Профессор Бертольд, не забудь…

Закрыв за собой дверь палаты, Жервеза уткнулась прямо в белую спину, которая вещала, обращаясь к окружившим ее слушателям в таких же белых халатах:

– Если речь идет о чистой работе, то простых операций не бывает, запомните это, сборище карликов! Успешное удаление аппендикса, по-настоящему успешное, слышите! требует пальчиков белошвейки, такой искусной вышивальщицы, какими были разве что ваши прабабки.