Христиане и мавры - Пеннак Даниэль. Страница 3

– Я говорю тебе о своем младшем брате, который вздумал объявить мне голодовку!

– Как Бартлби. В точности. Только это не та голодовка.

– Что это еще такое: не та голодовка?

– Бартлби «would prefer not to». А твой братец в розовых очках «would prefer своего папу». Последнее мне представляется более… конструктивным. Нужно только найти того самого daddy, и вопрос исчерпан.

– А то я без тебя уже не думал об этом тысячу раз! Найти отца Малыша так же нереально, как исторгнуть какое-нибудь желание из груди Бартлби.

– Не существует в природе?

– Невозможно отыскать, я тебе говорю. К тому же, может, его уже нет на свете.

– А ваша матушка не хочет вам помочь?

– У нашей матушки подробнейшая картотека. У нее есть адреса всех ее мужчин, кроме этого.

– Ну, так возьмите любого другого! Все равно кого! Вокруг полно отличных парней, которые не откажутся исполнить столь почетную обязанность. Я сам с радостью оказал бы тебе такую услугу… – И он положил свою черную руку негра с Казаманса на мою бледную кисть европейца. Он улыбнулся разительному несоответствию: – Немного внушения и…

– Я нисколько не сомневаюсь в твоих способностях в этой области, Лусса, но Малыш на это не купится. Если ему подсунуть подставного папашу, это обернется катастрофой.

– Инстинкт?

– Полагаю, да, как сказали бы твои друзья англичане.

– Во хюаюи (сомневаюсь), ответили бы мои друзья китайцы.

– И, тем не менее, это так.

Разговор зашел в тупик, и наступила пауза, которой и воспользовался Юсуф, чтобы водрузить на стол таган с горячим. Лусса принялся раскладывать кускус, отчего тишина, падая к нам на тарелки, звенела еще пронзительнее. Беззвучный дождь крупы… постепенно превращается в песчаные дюны… и понемногу успокаивает… так что я, наконец, произношу, уже умиротворенно:

– И все же, если вдуматься, это как-то странно… Отец Малыша – единственный мужчина моей матери, который жил у нас.

– А! Так ты его знаешь?

– Нет.

Тогда Лусса мне предложил:

– Давай-ка сметем эту пустыню, а потом ты мне все расскажешь поподробнее, идет? За чаем с мятой…

Итак, за чаем с мятой мне пришлось, вернувшись назад, оказаться в том времени, когда до рождения Малыша должно было пройти еще десять месяцев. Это прошлое довольно трудно представить сейчас, когда мне кажется, что Малыш в своих розовых или красных очках – у него их две пары – был всегда, насколько хватает горизонта моей памяти. Наши дети – ровесники вечности…

Эти вступительные замечания Лусса выслушивает с терпением бедуина.

– Не торопись, – ободрил он меня, – рассказывай все по порядку.

Чайная струя опрокинулась с неба в мой стаканчик дамасской стали.

– Есть у меня один друг, – начал я, – который утверждает, что никогда не видел своего отца с пустым желудком. Всегда налопавшись, с утра до вечера. Полный до краев, что твоя бочка. Он никогда не видел, чтобы тот хоть раз в жизни чего-то не добрал… Совсем как я. Я никогда не видел мою мать без живота, всегда – с новым жителем внутри.

– А между тем, вас не так уж много, в вашем племени.

– Это если не считать выкидыши.

– Извини, – проронил Лусса, как если бы я невольно упомянул о преждевременно ушедших близких.

– Ничего. Естественный отбор вида… в соответствии с нашей жилой площадью или с моей зарплатой в «Тальоне», кто его знает. Если бы природа допустила, чтобы у нашей мамы все шло в соответствии с ее сердечными порывами, то скобяная лавочка, которая у нас вместо дома, походила бы сейчас на сиротский приют, как у Диккенса. Половину из них мне пришлось бы облачить в лохмотья и отправить за милостыней.

Так я ходил вокруг да около, все взбивал сливки своего рассказа, которые уже превратились в крепкую пену.

– Было это…

2

ДАР НЕБА

Было это хмурым дождливым днем. Мы везли маму из больницы: она потеряла ребенка и заливалась слезами, а небо вторило ей, опорожняя собственные колодцы. Погода стояла не приведи господь, как сейчас помню. Дождь лил третьи сутки подряд. Сена того и гляди все затопит. Самые расторопные уже подумывали о ковчеге. Мама тихонько стонала:

– Это ужасно, ужасно, потерять плод любви, Бенжамен.

Я держал маму за руку, сидя в машине «скорой помощи», дерзко лавировавшей в водных потоках.

– Ну не надо, мамочка, успокойся, отдохни.

– Нет, всё, это было в последний раз, мой мальчик, даю слово.

Мама цеплялась за соломинку клятв и обетов.

– Отдыхай.

– Ты хороший сын, мой маленький.

Стараемся.

– Ну, ты тоже ничего.

Жалобы и утешения наводняли кибитку «скорой», по которой нещадно молотил громовержец.

– Что ты сказал?

– Я сказал, что ты хорошая мать!

На передней линии тоже было невесело. Хадуш сидел за рулем, а рядом с ним Лауна заливалась в три ручья, почище мамочки. Ее только что бросил один докторишка из больницы, где она работала, невропатолог какой-то. Она оставила там добрую половину своего нежного сердечка.

– Руки чешутся расписать его, сукина сына, – вопил Хадуш. – Дай мне зеленый свет, Лауна, я ему разъясню как следует, что такое любовь!

– Нет, Хадуш, оставь его, он не виноват, это моя вина. Клянусь тебе, это все я, я!

– Такое спускать нельзя, Лауна! Никому. Не будет этого, пока я жив, слышишь? Натравлю на него Мо и Симона, тогда узнает, почем фунт изюма, кобель несчастный! Как там его зовут-то?

– Он не виноват, Хадуш, это я!

Лауна в точности повторяла нашу маму, только с изнанки, так сказать. Она оказывалась брошенной так же часто, как мама бросала своих ухажеров, будто стремясь восстановить некую справедливость в республике Любви. Но каждый раз она падала с такой высоты и так расшибалась, что в нас с Хадушем просыпалось желание кровавой мести. Только это гиблое дело – мстить за Лауну: пришлось бы передушить всех медиков. Даже Хадуша с его приятелями на это не хватило бы. В то время Лауна уже работала медсестрой, и вся эта дружная гиппократова семейка питала к ней живейшие, но отнюдь не братские чувства. Она щедро раздаривала себя, надеясь на такую же щедрость с другой стороны. Она наивно предполагала наличие души у мужчин.

Словом, в машине был не меньший потоп, чем на улицах Парижа. Щетки «дворников» слизывали со стекла капли дождя, смешивая их со слезами отчаяния. Драматический отрывок жизни. Я в то время не выпускал тряпки из рук. Эта занудность домашних хлопот доводит до того, что, кажется, обрадовался бы мировой войне, раковой опухоли, чему угодно, лишь бы как-то отвлечься.

И, как будто вняв моим пожеланиям, судьба послала нам привет в виде «мерседеса», который вынырнул откуда-то слева, накатив на нас бурлящую волну (я как сейчас вижу эту промелькнувшую решетку радиатора):

– Черт!

Хадуш – право руля, тот, другой, – влево, чуть не поцеловались, наша «скорая» вскакивает на тротуар, «мерседес» с визгом разворачивается на сто восемьдесят.

Открывается задняя дверца.

Оттуда выкатывает нечто непонятное – и прямо нам под колеса.

– Берегись!

Опять нервный рывок баранки. Удар.

– Какого…

– Что это было?

– Спроси лучше, кто.

– Кто?

– Да, тело. Какой-то парень. Фиг разберешь.

– Мы его задели?

– Скорее всего.

– Стой так, я пойду взгляну.

– Нет, лучше я сам.

– Я медсестра, Хадуш, ты не забыл? И тут мама из салона:

– Что здесь такое, ребятки?

Я. – Ничего, мама, пустяки, просто мы тут задавили кого-то, не волнуйся.

Лауна уже на улице, под проливным дождем, склонилась над телом, лежащим неподвижно возле колес машины, в потоке сточного желоба. Хадуш, вымокший до нитки, стоит рядом с ней. «Мерседес» заглох немного поодаль, и с той стороны движется по направлению к нам под дождем какая-то фигура, нечто коренастое, придавленное тяжелым небом, здоровяк, шлепающий по лужам, нисколько не заботясь о том, чтобы не замочить свои брюки, в общем, человек, которого застала гроза. Подваливает к Хадушу и, вместо того чтобы что-нибудь сказать для начала, сразу сует ему дуло под ребра.