Фламандская доска - Перес-Реверте Артуро. Страница 71

Никто из троих не произнес ни слова, пока они не дошли до салона — просторной комнаты с высоким потолком, украшенным классическими сценами (Хулия всегда — до сегодняшнего вечера — особенно любила ту, где Гектор в сверкающем шлеме прощался с Андромахой и их сыном). Здесь, среди этих стен, увешанных коврами и картинами, хранились самые драгоценные сокровища антиквара: те, которые он подбирал для себя на протяжении всей жизни, никогда не выставляя их на продажу, сколь бы велика ни была предлагаемая за них цена. Хулия знала их все, как свои собственные, даже лучше, чем вещи родительского дома, где прошло все ее детство, или те, что находились в ее квартире: обтянутый шелком диван в стиле ампир, на который Муньос, стоявший с каменным лицом, засунув руки в карманы плаща, не решался сесть, несмотря на приглашающий жест Сесара; бронзовую статуэтку работы Штайнера — фехтовальщика, гордо и бесстрашно, с высокомерно вздернутым подбородком озирающего комнату со своего высокого пьедестала (он стоял на письменном столе Сесара голландской работы конца восемнадцатого века; сколько Хулия помнила себя, антиквар всегда за этим столом писал письма и просматривал полученную корреспонденцию); угловой застекленный шкафчик эпохи Георга IV с великолепной коллекцией чеканного серебра, которое Сесар собственноручно начищал раз в месяц; его любимые картины мастеров, отмеченных печатью Божией: «Портрет молодой дамы», предположительно кисти Лоренцо Лотто, очаровательное «Благовещение» Хуана де Сореды, мощного «Марса» Луки Джордано, меланхолический «Вечер» Томаса Гейнсборо… И коллекцию английского фарфора, и ковры — настенные и напольные, и веера: вещи, заботливо и тщательно подобранные Сесаром, различных стилей, эпох и происхождения, но составляющие изумительную, совершенную коллекцию, отражающую личность, характер и эстетические вкусы владельца до такой степени, что, казалось, частичка его самого жила в каждом из этих предметов. Здесь не хватало только маленького фарфорового трио работы Бустелли — Лусинды, Октавио и Скарамуччи, персонажей комедии дель арте, — стоявшего в антикварном магазине Сесара, на первом этаже, в своей стеклянной витрине.

Муньос так и остался стоять, молчаливый и внешне спокойный, но что-то в нем — может быть, то, как он стоял на ковре, чуть расставив ноги, или немного отведенные в стороны локти рук, по-прежнему лежащих в карманах плаща, — указывало, что он настороже, что готов встретить неожиданное лицом к лицу. Сесар, в свою очередь, смотрел на него с бесстрастным вежливым интересом, лишь временами на мгновение переводя взгляд на Хулию, как будто она находилась у себя дома, а Муньос — в общем-то, единственный чужак в этих стенах — должен был объяснить причину своего появления в этот поздний, уже ночной, час. Хулия, знавшая Сесара, как саму себя (она тут же мысленно поправилась: до этого вечера она думала, что знает его, как саму себя), чувствовала, что антиквар в первую же минуту, едва открыв им дверь, понял, что они не просто пришли к своему третьему товарищу по приключениям. За его дружеской снисходительностью, за его улыбкой, за невинным выражением его чистых голубых глаз девушка угадывала чуткое внимание, окрашенное любопытством и чуть насмешливым ожиданием: такое же, с каким много лет назад, держа ее на коленях, он ждал, когда она произнесет волшебные слова — ответы на детские загадки, которые она так любила и которые он с явным удовольствием загадывал ей: «Золота блеск и серебряный звон…» или «Сперва ходил на четырех, потом на двух, потом на трех…». И самую прекрасную из всех: «Трубадур влюбленный ведает секрет: имя дамы и ее наряда цвет…»

И все-таки Сесар смотрел на Муньоса. В этот странный вечер, в этой комнате, освещенной мягким светом английской лампы с пергаментным экраном, размывающим четкость контуров и теней, он лишь изредка оборачивался к девушке. Не потому, что избегал ее взгляда: когда их глаза встречались — пусть ненадолго, — он смотрел на нее прямо и открыто, как будто между ними не было никаких тайн. Как будто, как только Муньос скажет то, что собирался сказать, и уйдет, на все, что накопилось между ними двумя — Сесаром и Хулией, — он был готов дать четкий, убедительный, логичный и окончательный ответ. Может быть, то был бы великий ответ на все вопросы, которыми задавалась Хулия за все годы своей жизни. Но было слишком поздно, и впервые Хулия не испытывала ни малейшего желания слушать. Все ее любопытство было удовлетворено там, перед «Триумфом смерти» Брейгеля-старшего. И больше ей не был нужен никто — даже он. Все это произошло до того, как Муньос открыл перед ней старую подшивку шахматного еженедельника и указал на один из снимков, поэтому оно не имело никакого отношения к ее появлению в этот вечер в доме Сесара. Ее привело сюда любопытство сугубо формального свойства. Эстетического, как выразился бы сам Сесар. Она должна была присутствовать здесь: она, одновременно героиня, хор, актриса и зритель самой захватывающей из классических трагедий — все были тут: Эдип, Орест, Медея и остальные старые друзья, — которую никто никогда не играл перед ней. В конце концов, представление давалось в ее честь.

Все это выходило за рамки реального до такой степени, что Хулия, закурив сигарету, уселась на диван, закинув ногу на ногу, а руку — на спинку. Перед ней стояли двое мужчин, занимая относительно окружающей обстановки и друг друга примерно такое же положение, как персонажи исчезнувшей фламандской доски. Слева — Муньос, стоящий на самом краешке старинного пакистанского ковра, неяркость поблекших от времени рыжевато-охряных тонов которого лишь подчеркивала его красоту. Шахматист — теперь их обоих можно называть так, подумала девушка с каким-то странным удовлетворением, — так и не снявший плаща, смотрел на антиквара, чуть склонив голову к плечу, с тем своим шерлок-холмсовским видом, который придавал ему некое особое, своеобразное достоинство и в котором столь важную роль играло выражение его усталых глаз, сосредоточенных на созерцании противника. Однако во взгляде Муньоса не было самодовольства, свойственного победителям. Не было и неприязни, не было даже опасливости, вполне оправданной при данных обстоятельствах. Было напряжение — в глазах и в том, как резко очертились желваки по бокам его костлявой нижней челюсти, но это, рассудила Хулия, было связано скорее с тем, что сейчас он изучал физический облик своего соперника после того, как столько времени ему приходилось иметь с ним дело лишь мысленно. Несомненно, сейчас он перебирал в памяти прежние ошибки, восстанавливал сделанные ходы, сопоставлял предполагаемые и реализованные намерения. На лице шахматиста было упрямое и отсутствующее выражение игрока, который, доведя партию до конца с помощью блестящих маневров, по-настоящему заинтересован только в одном: понять, каким образом противник ухитрился отыграть у него ничтожную пешку, находившуюся на какой-то забытой, не имевшей никакого значения клетке.

Сесар стоял справа. Со своими серебряными волосами, в шелковом халате, он напоминал кого-то из элегантных персонажей комедий начала века: спокойный, исполненный достоинства, уверенный в себе, сознающий, что ковер, на котором стоит его собеседник, был соткан двести лет назад и что он принадлежит ему. Хулия увидела, как он опускает руку в карман халата, достает пачку сигарет с позолоченным фильтром и вставляет одну из них в резной мундштук слоновой кости. Эта сцена была слишком необычной, чтобы не запомнить ее на долгие годы: старинные произведения искусства, потемневшие от времени или тускло поблескивающие, потолок с изображениями стройных фигур классических героев, старый денди, изящный, подчеркнуто элегантный, и худой, бедно одетый человек в мятом плаще, лицом к лицу, молча глядящие друг на друга, точно в ожидании, что кто-нибудь — возможно, суфлер, спрятанный в каком-то из старинных предметов обстановки, — подаст первые слова реплики, чтобы можно было начать последний акт. С того момента, как Хулия разглядела знакомые черты в лице юноши, смотревшего в объектив фотоаппарата со всей серьезностью своих пятнадцати или шестнадцати лет, она предвидела, что эта часть представления будет более или менее такой. Все это напоминало то любопытное ощущение, которое именуют deja vu. [37] Ей уже был известен финал, и не хватало только мажордома в полосатом жилете, объявляющего, что ужин подан, для того чтобы все приобрело характер откровенного гротеска. Она взглянула на обоих своих любимых персонажей и поднесла к губам сигарету, стараясь вспомнить. Какой, однако, удобный диван у Сесара, мелькнуло параллельно у нее в голове: мягкий, располагающий к лени, приглашающий расслабиться; никакое театральное кресло и в подметки ему не годится. Да. Воспоминание снова вернулось — на этот раз с легкостью, и оказалось совсем недавним. Она уже успела заглянуть в этот сценарий. Это было всего несколько часов назад, в зале номер двенадцать музея Прадо. Полотно Брейгеля, этот грохот литавр, под который смертоносное дыхание неизбежного сметает на своем пути все до последней растущей на Земле травинки, превращаясь в один, единый, гигантский заключительный смерч, в раскатистый хохот какого-то пьяного бога, давящегося своей олимпийской отрыжкой там, за почерневшими холмами, дымящимися руинами и пламенем пожаров. Другой фламандец — Питер ван Гюйс, старый живописец Остенбургского двора, тоже объяснил это: по-своему, возможно, более тонко и мягко, более косвенно, чем грубый и прямой Брейгель, но с тем же намерением; в конце концов, все на свете картины — это всего лишь картины одной и той же картины, так же, как все на свете зеркала — это всего лишь отражения одного и того же отражения, и все на свете смерти — это смерти одной и той же Смерти:

вернуться

37

Deja vu — букв.: уже виденное (фр.).