Испанская ярость - Перес-Реверте Артуро. Страница 14
– Ба! Капитан Алатристе, это вы? Я-то думал, вы остались под Флёрюсом.
Алатристе обнажил голову, слегка растрепав при этом волосы, и вытянулся перед генералом – в левой руке шляпа, правая покоится на раструбе аркебузного дула.
– К тому шло, ваше превосходительство. Но, должно быть, еще не пробил мой час.
Дон Амбросьо внимательно глядел в его обветренное, покрытое шрамами лицо. Первая их беседа состоялась лет двадцать назад, когда испанцы пытались выручить своих, застрявших под Экло, и генерал, застигнутый кавалерийской атакой противника, оказался в сомкнутых шеренгах отступающего отряда. Плечом к плечу с Алатристе и другими солдатами прославленный генуэзец, невзирая на свой чин, принужден был целый день драться врукопашную, отбиваясь от наседающих голландцев. Ни он, ни мой хозяин не забыли этот день.
– Вижу. Дон Гонсало де Кордоба говорил мне, что дело под Флёрюсом было жаркое и что вы все держались молодцами.
– Чистую правду сказал вам дон Гонсало. Почти никто из моих товарищей оттуда не ушел.
Словно припомнив что-то, Спинола погладил эспаньолку:
– Позвольте, разве я не произвел вас в сержанты?
Алатристе медленно кивнул:
– Еще в шестьсот восемнадцатом году, ваше превосходительство.
– Так почему же вы опять рядовой?
– Год спустя меня разжаловали. Поединок.
– Да? И что же?
– С прапорщиком.
– Вы его убили?
– Не без того.
Дон Амбросьо, переглянувшись с офицерами своей свиты, немного призадумался над этим ответом, потом нахмурился и уже сделал шаг вперед, собираясь идти дальше.
– Странно, черт возьми, что вас не повесили.
– Тут как раз начался мятеж в Маастрихте, – невозмутимо произнес Алатристе.
Генерал остановился.
– А-а, помню, помню! – Складка меж бровей разгладилась; он опять улыбался. – Немцы взбунтовались… Вы тогда спасли полковника… Вам, кажется, назначили за это восемь эскудо пенсиона?
Алатристе качнул головой:
– Восемь эскудо назначили мне за дело при Белой Горе, ваше превосходительство. Мы тогда с капитаном Брагадо, здесь присутствующим, и с сеньором де Букуа зашли с тыла и взяли малый форт… Что же до пенсиона, то он похудел вдвое.
Упоминание о деньгах будто смыло улыбку с лица Спинолы. Он рассеянно оглянулся по сторонам:
– Ну ладно… Так или иначе, рад был видеть вас целым и невредимым… Просьбы, жалобы есть?
Алатристе улыбнулся, как он это умел – не двинув ни единым мускулом: только в сощуренных, окруженных мелкими морщинками глазах сверкнула какая-то искорка.
– Вроде бы нет, ваше превосходительство. Просить нечего, жаловаться – грех. Мне сегодня заплатили за три месяца.
– Приятно слышать. И приятно было встретиться со старым боевым товарищем… – Он уже собирался дружески потрепать капитана по плечу, но, наткнувшись на его прямой и насмешливый взгляд, отдернул руку. – Я говорю про вас и про себя.
– Разумеется, ваше превосходительство.
– Ведь мы с… кхм!.. вами – солдаты, не так ли?
– Так, ваше превосходительство.
Дон Амбросьо снова кашлянул, в последний раз улыбнулся и, глядя на другую кучку солдат, произнес, явно думая уже о другом:
– Желаю удачи, капитан Алатристе.
– Желаю удачи, ваше превосходительство.
И маркиз Бальбасский, капитан-генерал дон Амбросьо Спинола, главнокомандующий испанскими силами во Фландрии, пошел своей дорогой. И на дороге той вдоволь будет славы прижизненной и посмертной, которую дарует ему гений нашего Веласкеса, о чем наш генерал, впрочем, и не подозревал но и – так уж нас, испанцев, сотворил Господь, что неизменно мы вместо орла выбираем решку – вдосталь клеветы, несправедливости со стороны нашей отчизны, не оценившей беззаветную преданность приемного своего сына. Ибо покуда Спинола добывал победы для своего короля, неблагодарного, как все короли во все века, придворные завистники вдали от полей сражений пытались – и весьма успешно – уязвить дона Амбросьо ядовитым стрекалом зависти, опорочить его в глазах этого государя, томного и вялого, мягкотелого и слабодушного, неизменно державшегося подальше от тех мест, где слава добывается кровью, латам воина предпочитавшего бальный наряд. Так что по прошествии всего лишь пяти лет со дня взятия Бреды человек, свершивший сие преславное деяние, человек, наделенный и умом, и сердцем, и дарованием, искуснейший военачальник, любивший Испанию до самопожертвования, тот, о ком дон Франсиско де Кеведо напишет впоследствии:
– умрет, получив за свои заслуги и бранные труды не должное воздаяние, а зависть, бесчестие, забвение – все то, чем в низости своей и убожестве окаянная наша отчизна, неблагодарная Испания, всегда бывшая детям своим не матерью, но злой мачехой, привыкла испокон века платить людям, которые любят ее и верно ей служат. И по злобной иронии судьбы для вящего ее сарказма суждено будет бедному дону Амбросьо обрести утешение у врага – у Джулио Мазарини [ 18], итальянца, как и он, по рождению, ставшего кардиналом и первым министром Франции, единственного, кто окажется у его одра и кому наш генерал в старческом бреду признается: «Умираю обесчещенным и опороченным… Всего лишили меня – и доброго имени, и состояния… Я всегда был порядочным человеком, и вот как оценили сорокалетнюю мою беспорочную службу».
Когда утихли страсти, выпало и на мою долю происшествие из ряда вон. Случилось оно в тот самый день, как нам заплатили жалованье и отпустили в увольнение, после чего полку предстояло вернуться на берега Остерского канала. Весь Аудкерк кутил напропалую с истинно испанским размахом, и под воздействием золотого дождя, пролившегося на город, угрюмые фламандцы, которых мы резали еще несколько месяцев назад, сделались милы и приветливы. Едва лишь в карманах у солдат зазвенело, появилась, как по волшебству, разнообразная снедь. которой раньше днем с огнем было не сыскать, рекой потекли вино и пиво, не слишком ценимое испанцами, вслед за великим Лопе обзывавшими его «ослиной мочой», и даже тусклое солнце решило озарить и согреть веселящееся воинство. Было, было чем поживиться хозяевам тех домов, над входом в которые красовались изображения лебедя или тыквы, – у нас на родине бордели и таверны обозначаются лавровой или же сосновой ветвью. Заиграли приветливые улыбки на устах белокурых белокожих фламандок, и немало горожан мужеска пола в тот день более или менее успешно отводили взгляд, покуда мы – душу, тешась с их женами, сестрами и дочерьми, ибо самые твердокаменные нравственные устои едва ли устоят пред сладостным звоном золота, известного честегубителя и волесломителя.
Раз уж зашла речь о воле, скажу, что жительницы Фландрии, вольностью речей и поведения выгодно отличаясь от чопорно-лицемерных испанок, позволяли и за ручку себя прилюдно взять, и в щечку поцеловать, а уж оттуда недалекий путь лежал нам и к более тесной дружбе с теми из них, кто исповедовал католическую веру и увязывался за солдатами, возвращавшимися в Италию или Испанию, хоть и не досягали сии красавицы до Флоры, героини пьесы «Осада Бреды», каковую Флору, без сомнения, преувеличив малость, наделил Педро Кальдерон де ла Барка чисто кастильским чувством чести и любовью к испанцам: я, сказать по совести, таких добродетелей ни разу ни в одной фламандке не замечал, да побожусь, что и сам автор – тоже.
Ну ладно. Это я все к тому, что обычные спутники войска, отправляющегося в поход, – солдатские жены, маркитантки, гулящие девки, торговцы и прочая публика того же сорта – проворно воздвигли у городских ворот всяческие палатки и лотки, куда охотно наведывались наши вояки в рассуждении украсить и расцветить свои отрепья разнообразными роскошествами вроде новых перьев на шляпу или еще чего в этом роде, и тут подтверждалось исконное свойство денег – легко дались, легко и уйдут, – причем в ходе торговли этой, бесперебойной и бойкой, безжалостно попирались все десять заповедей, да и прочие добродетели, ведомые богословам, целыми не оставались. Одним словом, творилось то, что голландцы именуют «kermes», а правильней было бы назвать вакханалией. По мнению старослужащих – «прямо как в Италии».
17
Перевод Н. Ванханен.
18
Джулио Мазарини (1602–1661) – кардинал, первый министр (1643) и фактический правитель Франции.