Заложники любви - Перов Юрий Федорович. Страница 22

Я шуршала ледяным крошевом, загребая ногами в маминых резиновых сапогах, и думала о стенах, увитых виноградом…

Больше всего в Дофиновке меня поразила грязь. Жирная, липкая, обильная. Это было непривычно. У нас в Крестцах почвы были песчаные, сухие, чистые.

Пряничных домов не оказалось. Стояли низенькие, синюшного цвета побеленные саманные домики, штакетные заборы как и у нас в Крестцах, и автобусная остановка из серого кирпича, заляпанная грязью до самой крыши; продовольственный одноэтажный магазин и какой-то полуразвалившийся саманный сарай рядом с ним.

Потом на этом месте построили кафе «Парус». Потом большинство домов поселка заменили на каменные.

Сразу за сараем было море. Серое, холодное, теряющееся в серой дымке. Я не удержалась, пробралась между штабелями бочек, воняющих рыбьим жиром, к самой кромке воды. С холодным плеском и шипом нахлестывались серые волны на темный утрамбованный песок и откатывались, оставляя грязные разводы пены. Я потрогала воду рукой, зачерпнула и лизнула с ладони… Вода была холодная и горькая. Я долго плевалась. Дул ветер. Я плакала.

Пока я горевала, наступило лето. Оно обрушилось внезапно, когда я уже ничего хорошего от жизни не ожидала.

Это был какой-то бесконечный карнавал. Сперва поспели черешня и клубника, потом покраснели вишни. Море стало таким нестерпимо лазурным, что я с рассветом убегала смотреть на него и смотрела, смотрела, пока солнечные блики не выбивали из глаз слезы.

Это лето было самым долгим и самым коротким в моей жизни. Мне кажется, что тогда я прожила все радости и восторги, что были отпущены на весь мой век.

Потом карнавал кончился. Дачники — москвичи, ленинградцы, одесситы, киевляне — разъехались, и наступила осень. И снова грязь, ветер, дождь. Грязные, заплеванные подсолнечной шелухой полы в клубе, танцы по субботам… Кучка глупо хихикающих девчонок…

Парни лет с четырнадцати считали своим долгом перед танцами пропустить по стакану или по два домашнего вина. Особым шиком считалось незаметно курить прямо в зале во время кино.

Это было потом, когда мне самой исполнилось четырнадцать. Это уже после того, как моя одноклассница Жанка, предводительница дофиновских девчонок, пробегая мимо меня, вроде бы нечаянно толкнула меня локтем. Я стояла в одной босоножке на осклизлом от водорослей валуне и, сполоснув другую ногу, надевала вторую босоножку. Я полетела вверх тормашками, подняв кучу брызг. А Жанка, хохоча, уплывала в море. Константин, наш дачник из Черновцов, даже не успел поддержать меня. Девчонки — их была целая компания — демонстративно повалились от хохота на песок…

Я, как была в платье и в одной босоножке, бросилась за Жанкой, рискуя сломать ноги между скользкими камнями, потом споткнулась, плюхнулась животом на воду и поплыла, ничего не видя перед собой от бешенства. Я быстро догнала ее и начала топить. Жанка была толще меня и, наверное, сильнее, но на воде она была передо мной котенком. На воде они все были передо мной котятами, даже мальчишки.

Это море было мое. У меня с ним были свои отношения. У нас была тайна. Мы любили друг друга. По вечерам, когда пляжи пустели, я тайком приплывала в свое укромное местечко на каменную гряду, метрах в пятидесяти от берега, снимала с себя купальник, ложилась спиной на покрытый шелковистыми водорослями бетонный куб и закрывала глаза. Вода еле-еле покрывала меня, и нежные волны перекатывались через грудь, лаская ее. Это было мое море.

Я была в нем хозяйка и утопила бы Жанку, если б она тихо не пискнула: «Мамочка, родная». А пока она ругалась, я безжалостно и бездумно топила ее…

Потом мне пришлось на себе переть ее к берегу. У нее уже не было сил плыть, она здорово нахлебалась. Я испугалась только на берегу, когда у нее изо рта полилась мутная вода… После этого случая они наконец перестали травить меня. А на танцы вместе с ними я начала ходить гораздо позже.

Отец быстро сошелся с местными мужиками, а мы с матерью и сестренкой долго оставались чужаками. Я целыми днями и вечерами читала. Все книжки из школьной библиотеки я уже помнила наизусть, узнавала их в чужих руках издалека, по обложке, и ревновала, потому что с каждой книжкой я проживала яркую, волшебную жизнь, так не похожую на бесконечную осень и зиму за окном.

Отец долго не верил в домашнее вино. Года через три он научился его делать не хуже чем соседи, но и тогда не верил в него, не опасался. Потом один раз свалился, другой… Потом мать начала скандалить, просить его не пить, сестренка плакала, он обещал, клялся, сам плакал, потом начал гоняться за нами с молотком.

Есть девчонки, которым с самого детства ничего не надо. Они толстые, спокойные, едят и пьют, помогают по хозяйству, добры по-своему, удачно выходят замуж за соседа или одноклассника, рожают полных розовощеких детишек и ничего другого им и не надо. Таких у нас в Дофиновке было больше половины. А для других, живых, с неугасающим огнем в глазах, самым важным местом, неиссякаемым источником тайных надежд был… автобус. Да-да, обыкновенный рейсовый автобус, который проходил из Григорьевки, где уже тогда строился новый порт, в Одессу.

На этом автобусе ездили молодые монтажники, портовики и моряки из Григорьевки, офицеры из Чабанки… И каждый был возможной судьбой. Проезд до Одессы стоил двадцать пять копеек. Мы собирали эти полтинники по копейке.

Сейчас странно и смешно об этом вспоминать, но автобус был для нас всем. К тому же ведь были положительные примеры. Три, нет даже четыре девчонки познакомились со своими будущими мужьями в автобусе. Одна с моряком, одна с военным, кажется, с прапорщиком, и две с простыми рабочими ребятами.

А сколько там было встреч, незаконченных романов!.. Поймаешь чей-то взгляд, отвернешься, вроде ты недовольна, а сама лихорадочно вычисляешь человека. Кто такой? Откуда? Куда едет? Почему не видала раньше? Украдкой рассматриваешь его отражение в окошке. Вот глупый, уставился в затылок и пялится с такой силой, что уши краснеют и волосы на темечке шевелятся, а в окошко взглянуть не догадается… А он ничего… Что это он приятелю шепчет? Заржали, жеребцы! Про меня, наверное… Ну чего, чего уставился?! Вот показать бы тебе язык! Это же неприлично за спиной обсуждать человека…

А потом он едет один и опять смотрит… Уже робко, украдкой. А ты меряешь его ледяным взглядом и снова гордо отвернешься. Жалко только, что день, и его отражение в окне еле видно…

И вот между вами уже существует невидимая ниточка, а он все никак не решается подойти. Потом ты едешь с подругой и уже ты шепчешься с ней и хихикаешь, а у него краснеют уши от смущения. Потом однажды ты встречаешь его в городе в кино-театре, и он бросается к тебе, как к старой знакомой, как к землячке. А подруга, недоумевая, смотрит на вас… Она ведь точно знает, что вы не знакомы, а вы разговариваете так, словно продолжаете прерванную беседу.

Потом начинаются свидания… На той же автобусной остановке. Не будешь же торчать посреди деревни, как столб.

Автобус для нас был единственным окошком в другую, светлую, счастливую жизнь, полную высоких чувств, отчаянных приключений и еще чего-то, о чем не думалось словами, что звучало в душе прекрасной музыкой.

В Одессе девчонки не знакомились. Они боялись города. Ходило в Дофиновке несколько историй об изнасилованиях, ограблениях, о коварстве и развращенности одесситов, и особенно приезжих курортников, которым от девушки только одного и надо… Веры городским не было.

Случались, правда, романы с горожанами и с благополучным концом, то есть со свадьбой, но потом все равно в семьях с городскими зятьями что-то начинало потрескивать, лопаться, разваливаться… Словом, дофнновская традиция городских отвергала. А местных ребят, знакомых с грудного возраста — Колей, Петей, Ваней, лузгающих семечки в клубе и довольствующихся дофиновской сытой, пьяной и нетрудной жизнью, — никто всерьез не принимал. Они как бы заранее были предназначены нашим медленным, коротконогим, глуповатым и домовитым толстушкам, на которых и женились без всяких романов, волнений, пожалуй, и без любви.