Заложники любви - Перов Юрий Федорович. Страница 6

А говорил-то он это мне! Все до последнего словечка, до последней точки. И никто на свете, ни Зверева, ни эти тетки, ни их кавалеры (неплохие мальчики, один из них такой забавный, Миша Галкин, потом Звереву утешал), никто ничего не понял.

Зверева поняла лишь тогда, когда Сережа семь раз подряд пригласил меня на танец. Но она придумала себе, что Сергей на нее обиделся за то, что она кокетничала с Мишей Галкиным. Она начала выяснять с Сережей отношения и была при этом жалка и смешна. Потом она быстро напилась и стала плакать. Потом одна из теток начала выступать, и Сергей прогнал их обеих. Второй мальчик, не помню, как его зовут, поехал их провожать в Дегунино.

Потом Миша Галкин увел Звереву в родительскую спальню.

Сергей, оставшись наедине со мной, как-то смутился, засуетился и стал до того близким и родным, что у меня все внутри опустилось… Я подошла к нему, положила руки на плечи и, глядя прямо в глаза, сказала:

— Ты собирался показать мне свою комнату.

Теперь Гурченко! Вот образец несгибаемой воли и жизнеспособности. Надо же, имея так мало внешних данных, так много добиться в жизни. Моя мать была в молодости намного привлекательнее. Да и сейчас… И голос у нее сильнее, а много ли она имеет? Сидит в крохотной двухкомнатной квартирке и смотрит на чужой успех.

Прости меня, мамуля, но это правда. Я люблю тебя, но если ты когда-нибудь прочтешь эти строки, я тебя возненавижу! Так и знай.

Ты всегда говорила, что меня заносит на поворотах. Прости! Я знаю, что ты мой друг, но тебе не нужно за мной шпионить, я сама расскажу тебе все. Вот сейчас выйду, выключу телевизор и расскажу. Что, испугалась? Сиди, смотри и ничего не бойся. Я тебя не отвлеку от праздничного концерта. А жалко, что Гурченко не послушала. Через стенку — не то.

Боже мой, какая я лицемерка и ханжа! Мамочка, не обижайся, но это твое воспитание. Все кручусь вокруг да около, все изворачиваюсь. Саня сказал, что я скрытая графоманка, когда я ему рассказала, что веду дневник и делаю длиннющие записи.

А я и не собираюсь стать профессионалом. Я пишу только потому, что не могу думать в голове. Не все же такие умные, как он…

Нет, серьезно, он очень умный. Я бы даже сказала., он «благородного ума человек», как Ираклий — человек благородной души. А какая я умная — с ума сойти!

Конечно, он поймет, что я не могла поступить иначе! Что я НЕ ВИНОВАТА ни перед Зверевой, ни перед ним, ни перед Ираклием, ни перед всем светом. Я поступила так, как требовало, как приказывало мое женское естество.

Во всех книжках по сексу (мы со Зверевой начитались — будь здоров!) сказано, что первый раз — самый главный. Мне все уши прожужжали, что это больно, что это страшно, что с первого раза ничего не узнаешь, а я узнала все! Все до конца. Я узнала нестерпимое наслаждение, пусть перемешанное с болью, но наслаждение! Я узнала счастье, к которому почти подходила, почти дотягивалась во время наших мучительных, сумасшедших встреч с Сашей!

И еще я узнала власть! Ираклий не в счет, потому что мне никогда не нужна была власть над ним. А тут я пришла, сказала сама себе: «Он», и взяла его, несмотря на Звереву с ее грудью и прекрасными коровьими глазами, несмотря на теток, на то, что сам Сергей заранее не был готов к этому.

Теперь я понимаю Наташу Ростову. Андрей Болконский был ее идеальной любовью, а Анатоль Курагин — страстью. А сопротивляться страсти — это безнравственно, это губить и ее, и себя. И неизвестно, как все обернулось бы, если б ей удалось уехать с Курагиным. Мне удалось! И теперь я…

21 декабря 1978 г.

Вот это письмо:

«Прощай, любимая! Как долго даже про себя я не мог выговорить эти два слова. Как долго я не мог поверить, что оба они — правда. И второе, и первое. Я не знал, что это будет так больно.

Как долго я не хотел смириться с этим. Демоны ревности, подозрительности, мстительности раздирали меня на куски. Я убегал на озеро (помнишь поваленную липу?) и выл в голос, как собака по покойнику. Один раз я вспугнул своим воем влюбленных. Я их не заметил в сумерках и от стыда озверел. Кричал, прыгал, корчил рожи. А она оттаскивала своего парня за рукав. Она, наверное, чувствовала, что со мной нельзя было связываться.

Потом я наконец заплакал. И с этой минуты мне стало легче. Боль усилилась, но очистилась от грязи, от душных ночных кошмаров, когда я вскакивал и начинал одеваться, чтобы пойти и убить его. Потом тебя. Потом себя… Малодушие, ярость, зависть, ревность, жалость к себе — это ушло. Спасибо тем влюбленным.

Меня вдруг озарило, что ты это сделала не для того, чтоб меня обидеть, заставить страдать. Ты меньше всего думала обо мне… Я вдруг увидел вас вместо этих влюбленных. И тут я понял — ты не виновата, как не виноват я в том, что по-прежнему, или еще сильнее, люблю тебя. Я отчетливо увидел, как вы, прячась от людей и от меня, сидите на своем бревне среди снегов, как ты прижалась к нему и счастлива и не чувствуешь ни холода, ни времени.

Прощай и прости меня, любимая. За все. За то, что было до… И особенно за то, что было после.

Впервые я почувствовал это, когда ты пришла ко мне после праздников. Игорь сказал тебе, что я дома один и жду тебя. Ты передала с ним, что будешь через час. Я очень волновался, ведь ты первый раз шла ко мне домой. Я видел в этом какой-то особенный, скрытый смысл.

Как только ты вошла, я сразу увидел, что это уже не ты. Но не поверил своим глазам. Мы поздоровались. У тебя были сухие, горячие, как при температуре, руки. Ты поцеловала меня… Ткнулась горячими, обветренными, как в лихорадке, губами в мою щеку, и едва уловимая гримаска исказила твое лицо. «Колючий», — улыбнулась ты. «Хорошо, я побреюсь… Ну, здравствуй!» Я обнял тебя за плечи и притянул к себе. «Здравствуй, здравствуй. Мы уже поздоровались», — и слегка повела головой в сторону, словно тебе воротничок тесен.

Прости, любимая. Не читай. Я понимаю, что пытаюсь облегчить свою боль за твой счет. Порви и выкинь это письмо… Просто я не могу это удержать в себе.

Все во мне насторожилось. Взгляд замечал любую мелочь. Да еще Игорь все уши прожужжал своими праздничными рассказами… Почему же она молчит о том, как провела праздники? Нет, не спрошу. Пусть начнет сама… А ты болтала о всяких пустяках, что-то про Звереву, про то, что она на тебя в очередной раз дуется (глупец, я не придал этому значения), о моей болезни, о Толстом. Оказывается, ты перечитываешь «Войну и мир». Что-то о школе…

Потом ты заторопилась, стала искать свои перчатки. И когда ты уже положила руку на дверной замок, я не удержался и спросил: «Как праздники провела?» — «Нормально, — сказала ты, возясь с замком. — Если б Звериха не напилась и не начала буянить, было бы совсем хорошо. Этот ее Сережа — интересный парень… Ну, ты его знаешь, он в „Резисторе“ летом живет. У него мотоцикл „Иж-Планета“, такой красный. Там еще одна парочка была. Сережины друзья… А со Зверихой в приличном месте нельзя появляться, она со своими приколами просто смешна. У Сережи классные записи, весь „Бонн М“, потом еще новые, „Пинк флойд“, еще одна чикагская группа, забыла, как называется. Тяжелый рок».

Ты сняла руку с замка и говорила, говорила… И не могла остановиться. Я наконец узнал тебя. Рассказывая о нем, ты вдруг стала прежней, родной. Я молча слушал тебя. Ты вдруг опомнилась и остановилась, словно споткнулась. И испугалась, и украдкой взглянула на меня, пытаясь понять, выдала ли себя? Заметил ли я? Нет-нет. Я ничего не заметил, захотелось мне крикнуть, продолжай! Я даже улыбнулся, даже покивал, даже попытался поддакнуть… Но ты уже поняла, что увлеклась, и, кивнув мне, выскользнула из квартиры.

Меня колотила крупная дрожь. Я со стоном повалился на кровать и укрылся одеялом с головой. Я скрежетал зубами, я не знал, что это только начало. Хотя почему начало? В тот первый день я знал уже все во всех страшных подробностях. Но этого мне было мало. Я начал искать доказательства…