Заложники любви - Перов Юрий Федорович. Страница 64
МАТЬ
Большую часть своей жизни Ирина Сергеевна считала, что виноватых на этом свете нет. Ведь все хотят одного и того же, рассуждала она, все стремятся к счастью. Мы идем к счастью одним путем, другие — другим. Нам этот другой путь кажется неверным. Так в чем же виноваты идущие этим путем? Они только заблуждаются… Их не осуждать, их жалеть надо. Ведь если мы правы, они не найдут счастья. А если найдут? Значит, ошибались мы. В чем же мы виноваты?
Теперь Ирина Сергеевна считает, что невиновных нет.
Когда я начала его терять?
Ночью, в полнолуние, когда не можешь заснуть и ворочаешься, ворочаешься, и все тебе неудобно — и подушки в морщинах, и одеяло тяжелое, душное, и вода капает на кухне. Вот тогда вдруг и возникает этот вопрос. Меня словно подбрасывает на кровати.
Обычно я одеваюсь, иду на кухню, ставлю чайник, беру какую-нибудь книгу, пью чай и читаю… Все равно что, все равно с какого места. Бессмысленно вожу глазами по строчкам, возвращаюсь к начал}, спохватываюсь, что давно уже далека от текста, и, снова шевеля губами, произнося чужие слова вслух, соскальзываю на свой безответный вопрос: «Когда же я начала его терять?»
Маленький он был такой смешной… Сперва очень много кричал. Выматывал меня до истерики. Чуть что не но нем — сразу в крик.
Я любила его безумно. И он меня любил, просто светился весь, когда я к нему подходила, но мы еще не были друзьями. Просто мать и сын. А потом, как-то незаметно, я даже не помню когда именно, мы стали друзьями. Провал в памяти, что-то неясное, суматоха какая-то, мельтешение и вдруг отчетливая картинка: мы сидим рядышком на диване и пишем сказку. Пишу я, а он самозабвенно диктует. При этом морщит лобик, бровками двигает, то хмурится, то улыбается и ревниво в блокнот заглядывает и спрашивает: «Ты записываешь, записываешь?» Записываю…
«Идет зайка по лесу и песню поет. Вдруг навстречу лиса:
— Куда идешь, прелестный?
— В огород, капусту сажать.
— Иди.
Пошел зайка дальше. Идет, песню поет. Вдруг из-за дерева выходит тигр, лохматый, похожий на льва…»
Какие прекрасные были времена. Он еще много сказок сочинил, стихов. Я все записывала. И все сохранилось…
А как он заступался за меня, когда кто-нибудь повышал на меня голос!
Мы жили тогда в коммунальной квартире. Соседи были хорошие, простые люди, но очень уставали на работе. Павел Васильевич был шофером «скорой помощи». А его жена Антонина Ивановна работала прессовщицей на механическом заводе. Она не умела тихо разговаривать… Однажды она мне что-то увлеченно рассказывала, а Санечка накинулся на нее, стал оттаскивать за юбку и кричать: «Не ругайся на маму!»
Однажды дедушка, мой отец, посадил Сашку на колени. Сашка дотронулся до его небритой щеки и сказал — «коль-коль». А потом мы читали сказку про ежа, и, естественно, он получил прозвище Коль-коль, а его маленький сынишка стал Коля. И вот каждое утро я спрашивала у Санечки:
— Кто тебе приснился?
— Ежик Коля, — не задумываясь отвечал он.
— И что же он делал?
— Ходил в… океан-море…
И начиналась сказка. Каждый раз новая. Я поняла, что у него дар слова, еще тогда, когда он не все слова выговаривал. В двухлетнем возрасте он сказал:
— Мама, смотри, слова «обожать» и «обижать» похожи. «Обожать» — слово хорошее, а «обижать» — плохое.
Я, должно быть, преувеличивала его достоинства. Я, например, считала, что он самый красивый. Я сравнивала его с другими детьми и старалась быть объективной, но неизменно побеждал он.
Один только раз я встретила мальчика с льняными кудрявыми волосами до плеч и с такими ясными глазками, что даже вздохнула с облегчением. «Вот, — сказала я себе, — этот ребенок безусловно красивее моего. Значит, могу я быть объективной. Значит, он действительно красивее многих». Вот и вся цена моей объективности.
Но что касается литературного дара, тут я не ошиблась. И доказательство этому — его записная книжка в темно-вишневой кожаной обложке, вырезанной из старого китайского портфеля, которую он мне так и не показал…
Я нашла эту записную книжку в самодельной обложке через два месяца после его похорон. Все эти два месяца я суеверно боялась зайти за его ширму. Там все осталось так, как было… Я ничего не собиралась трогать, только хотела стереть пыль. Я не ожидала ничего такого…
Еще болело все во мне, еще жизни не было, но боль была уже тупая, привычная… Я не ожидала нового удара. Когда книжка выпала из кармана старой куртки и раскрылась, я подумала, что книжка чужая, не Сашина.
Почерк у Саши был понятный, но ужасно неряшливый, некрасивый, с бесконечными помарками и каждый день чуточку разный: то крупнее, то мельче, то круглее, то угловатее, а тут строчки были без единой помарки, ровные, буковки одна в одну, почти печатные.
Потом я вспомнила, что именно таким почерком он писал адреса на почтовых конвертах и посылочных ящиках. А тогда я с каким-то сонным, машинальным любопытстом открыла книжку и прочла:
Три дня метель
И оттепель
В четвертый,
И хрупкий воздух загустел, обмяк,
И завтрашний мороз
Оставит все, как стало:
И черный тротуар,
И след мой одинокий…
У меня сдавило сердце… Я сама еще не понимала отчего… Я подошла к окну, заложив пальцем страницу. Был конец апреля. Земля была голая, грязная, вся в обрывках бумаги, пробках, молочных сдавленных пакетах. Всюду какие-то тряпки, все, что зимой укрывал снег. Я еще подумала, что зимой люди сорят охотнее из-за безнаказанности… Выброшенный мусор канет в снег и пропадет.
Потом я еще раз прочла стихотворение, и вдруг мой затылок похолодел, и я ощутила кожу на голове, наверное, такое происходит, когда у человека волосы встают дыбом. Я вдруг поняла, что это Сашины стихи. Стихи, о которых я ничего не знала и даже не догадывалась.
Сперва еще были сомнения, потому что стихи были записаны печатными буквами, и я подумала, что Саша так писать не мог, но потом где-то между стихами на последних страницах я нашла его торопливые каракули, и сомнения отпали. Значит, это его книжка, значит, это он написал: «И след мой одинокий…».
Я снова наугад открыла книжку:
…Мы вместе с ним не можем
Вытащить правую ногу из центра,
А левую мы не можем остановить…
Мы вместе с ним
Бесконечно
Описываем самих себя.
Это из «Поэмы о циркуле». Но ведь это писал взрослый человек, уже имеющий опыт писания. Даже какую-то усталость профессиональную. Нет, это не Сашка! Так я пыталась себя успокоить. И читала дальше:
…Так, голову склонив,
Один среди жнивья
Последний колос
Теряет зерна,
Чтоб завтра вновь родиться.
Моя надежда,
Ты — бессмертна!
Ты — неисполнима…
Стихотворение так и называлось: «Надежда». Я ничего не понимала. Господи, да откуда в нем это отчаяние, эта безысходность, совсем не детская? Почему же я ничего этого не видела?
…Спиной к стене — не оглянись,
Смотри вперед — не оглянись,
И со спины опасности не жди.
Живи смелей!
Не оглянись…
А вдруг там нет стены?
В ком же он мог так сильно разочароваться? Опять задаю вопросы. Зачем? Разве я хочу услышать ответ? Ни за что! Наверное, правда, от которой невозможно заслониться никакими оправданиями, — это и есть ад. Так я тогда подумала и прочла, словно увидела его сдержанную, больше внутреннюю, усмешку.
…Та правда, которую я говорил,
И то, во что верил вчера,
Нынче — ложь.
И сколько б сегодня я ни ступил,
Сколько б ни сделал шагов,
Завтра все будет — ложь.
И вновь усмешка. На этот раз, очевидно, в мой адрес:
В моей авторучке голубая кровь,
Моя авторучка изящна, как леди.