Иероглиф «Измена» - Первухина Надежда Валентиновна. Страница 3
— Да, господин императорский каллиграф.
— Хорошо, — кивнул Лу Синь. Взял сочинение, довольно-таки небрежно положил его на стоящий рядом резной столик из павлонии. — Полагаю, вы не забыли подписать свое сочинение?
— Не забыл, господин императорский каллиграф.
— Хорошо, — повторил Лу Синь. Надо же, «не забыл»! — Вы можете идти. Доска с итогами экзаменов будет вывешена в весенний праздник Борозды.
— Благодарю вас, господин императорский каллиграф.
Негодница еще раз поклонилась и направилась к выходу. Нет, какова самоуверенность! Словно весь мир только и ждет, когда она… Ах, видно, мало нянька секла ее в детстве, вот и вырастила совершенную бесстыд…
— Господин императорский каллиграф, ваш смиренный слуга закончил работу.
Лу Синь с искренним изумлением воззрился на подходившего к нему юношу-северянина.
— И вы? — только и сказал он. — Похвальное усердие. Дайте ваш свиток.
Движение юноши было слишком торопливым. Он даже не поклонился, как должно, и, что было верхом неприличия, громко затопал своими деревянными башмаками, нарушая благоговейную тишину Зала Возвышенной Мудрости.
«Куда мы так торопимся? — позволил себе мысленную насмешку Лу. — Уж не за переодетой ли таинственной девицей? Не смей. Не сравнивай. Прекрати. Забудь».
За нетерпеливым северянином гулко захлопнулась дверь. Оставшаяся дюжина соискателей приникла к своим трудам с еще большим тщанием. Господин Лу Синь почувствовал, что его одолевает скука, но он заставил себя дождаться, когда принесут второй шелковый фонарь, после чего принялся за чтение сочинения «бесстыдной девицы». Хотя он уже решил, что оценит эту работу самым неудовлетворительным образом, все же стоило полюбопытствовать, что ухитрилась написать эта… дерзкая.
«Одиночество прекрасно в любое время года.
Весной хорошо в одиночестве выйти на рассвете из дома. Перед тобой — дорога в зарослях сонной ююбы и мисканта. С нагих ветвей еще не сошел ночной иней; подтаявший снег схвачен тонкой корочкой — тронешь ее, она нежно прозвенит, словно чашка из дорогого фарфора. Прозрачен воздух, чисты глаза, прощены обиды. В одиночестве ты любуешься зацветающей сливой и пьешь вино, беседуя лишь с собственной душой.
Одиночество летом — все равно что веер в жару. Кругом все изнемогает от зноя. Душистые травы сетью расстелены по земле, никнут под тяжестью жаркого своего сока; босые ноги вязнут в них, как в предутреннем сне… Но в бамбуковой роще разлита сладкая прохлада, а заросшие ирисами и артемизиями заводи струят ароматы, будто храмовые курильницы. Под сенью гинкго можно лежать на траве, сбросив одежду, и кожей впитывать тайные соки плодоносной земли. Всякий другой человек в этот миг будет лишним и несносным; сонная тишина — для тебя, и ты — для тишины. Лишь птицы — верные собеседники тебе: пересмешник-чуйцзи с пышными переливчатыми перьями на крохотной головке, алоклювый вай-суй, что поет, уподобляясь голосу флейты, и печальная лихуан, вечно роняющая слезы в тоске по любимому…
Осень, дивную осень нужно встречать, будучи одиноким, — в этом есть мудрость, недоступная людям суеты. Осень возносит тебя над садами опадающих персиков, над звоном цикад, над закатными песнями жнецов. Если ты сумеешь открыть сердце осенней нежности увядания, то будешь сильнее великих владык и мудрее небожителей. В осенний час не зови гостей и сам в гости не напрашивайся, храни свое одиночество, как хранят императорские печати. И тогда зима не принесет тебе страха и отчаяния.
Когда первой зимней ночью выпадет снег, ступай перед рассветом один бродить посреди снегопада — разве есть в мире что-то прекраснее этой одинокой прогулки? Ты встречаешься глазами лишь со звездами, застенчиво выглядывающими из-за туч, холодный воздух гулок и прозрачен, от него в груди теснится волнение, которое никто не сможет понять, кроме тебя самого. Это благословенное сиротство — сиротство снежинки, падающей в горячую ладонь и тающей за миг…
Так прекрасно одиночество! Для чего же нарушать его? Быть может, для того, чтобы составить себе имя и запросто входить в дома знатнейших людей Империи? Или, поправ веления души, добиться богатства, а с ним и благосклонности самых неприступных женщин? А может, вообразить себе дружбу — преданнейшую и нежнейшую, и ради вымечтанного друга позволить душе скорбеть среди безмолвных звезд? Ничтожны эти упованья; ни слава, ни богатство, ни дружба, ни любовь не имеют ценности по сравнению с ценностью одиночества. Одиночество — это редкостная яшма, все остальное — дорожная пыль под башмаками всякого идущего…
Что же написать в конце моего скромного сочинения? Люди суетны и переменчивы; их чувства не прочнее паутины, и лишь одиночество никогда не изменяет душе. Тот, кто познал это, — воистину блажен».
Господин Лу Синь перечитал свиток с экзаменационным сочинением несколько раз, притом меняясь в лице. Виски заныли, горло пересохло, словно императорский каллиграф вкусил желчегонного снадобья главного дворцового лекаря. Лу Синь глубоко вздохнул и глянул на подпись, стоявшую под сочинением:
Юйлин Шэнь.
В висках поднялась боль, которую, казалось, невозможно будет укротить никакими снадобьями. Опять придется вызывать мастера игл, чтобы он привел здоровье в относительный порядок… Но о здоровье потом, потом!
Размышления императорского каллиграфа приняли несколько лихорадочный оттенок: «Юйлин Шэнь… Юйлин Шэнь… Шэньский Нефрит?! Как такое может быть?! Вот уже несколько месяцев в Пренебесном Селении гремит слава об этом таинственном поэте из уезда Шэнь! Говорят, он живет совершенным затворником, никому не показывается на глаза, а на все приглашения вельмож отвечает отказом. Лишь его стихи бродят по стране, звучат и во дворцах, и в деревенских кумирнях… Я читал эти стихи и восхищался его мастерством управления словами, но поверить не могу в то, что этот поэт и самонадеянная девица, выскочившая из залы, — один и тот же человек! Да и мог ли Юйлин Шэнь написать такое простецкое сочинение? Образы вялые, а стиль напыщенный, да и тема почти не раскрыта. Нагишом лежать под деревом — разве в этом заключено блаженство одиночества? А что, если… Неужели дерзость может простираться до того, чтобы украсть почтенное имя поэта и поставить его под своим бездарным творением?! Нет, это не дерзость. Это уже беззаконие. А беззаконие мне как императорскому каллиграфу следует пресекать. Фэйянь, если бы ты была рядом, что сказала бы на это?…»
Императорский каллиграф от этих мыслей разволновался так, что едва дождался окончания экзамена. На работы других соискателей он уже не обращал внимания, продолжал стискивать в руке свиток с сочинением преступницы, посмевшей воспользоваться именем государственной знаменитости. «Как мне поступить? Доложить о случившемся императору? Неразумно. К тому же что говорить? Может быть, это всего лишь мои домыслы и девица — вовсе не девица, а прославленный поэт… Довольно об этом. Весной эта загадочная личность явится в Зал Мудрости, чтобы узнать результаты экзаменов. Тогда-то я и устрою ей пристрастный допрос».
Видимо, от верно принятого решения боль в висках унялась. Мало того. Среди душного воздуха экзаменационной залы вдруг пронесся порыв такого прекрасного сладко-морозного осеннего ветра, что императорский каллиграф едва не вскрикнул от восторга. Впрочем, мгновение спустя, когда ветер принялся вовсю кружить по зале, взвихривая листки бумаги и перемешивая их с мелким колючим снегом, господин Лу Синь не удержал удивленного возгласа. Как и те, кто к тому времени еще оставался в зале. Ветер кружил над колоннами, вздымал парчовые полотнища, раскачивал деревянные изваяния восьми Небесных Чиновников. Опрокинулись столы, кисти разлетелись во все стороны, чернила брызнули на мраморные полы, — словом, церемония государственного экзамена была нарушена самым возмутительным образом.
Господин Лу Синь схватился за свою церемониальную шапочку и прокричал:
— Кто-нибудь даст мне ответ, что здесь творится?!
К нему подбежал (точнее, почти подлетел, не касаясь туфлями пола) перепуганный служка: