Сон Сципиона - Пирс Йен. Страница 29

Рассказ заставил всех, кроме Манлия, вскочить на ноги и возликовать, а когда они поуспокоились, кто-то встал и сказал:

— Господин мой, не знаменье ли это, что Господь уготовил труд для сего человека, раз Он явился к нему теперь? Как твое мнение?

— Не знаю, — ответил епископ. — Я просто радуюсь спасению грешника, тому, что человек такого умения, и рождения, и богатства, и учености ныне добавил веру к иным своим качествам. Да, поистине, может быть, что Господь нуждается в нем или же что он видит нашу нужду лучше, чем мы сами.

— Ему быть нашим поводырем, — закричал кто-то еще. — Вот смысл этого видения. Манлию быть нашим епископом.

Но даже и тогда, после такой тщательной подготовки и такого аллегорического объяснения прихода Манлия к истинной вере, многие в собрании сомневались, и сомнения их были заранее хорошо подогреты семьей Феликса, а особенно Каем Валерием, который обнаружил, что у него из-под самого носа крадут епископство, которое он уже считал своим. Раскола в собрании не произошло, но Фаусту пришлось пустить в ход всю великую силу своего авторитета, чтобы осуществить свое желание. А потом и у него появились сомнения и дурные предчувствия. Разумеется, он знал, что возвысить Манлия непросто, но не ожидал, что клан Адениев будет возражать столь рьяно. Он был епископом. Но и в достаточной мере политиком, чтобы понять, что Манлию, если он хочет обрести твердую почву под ногами, придется разделаться с этой занозой в своем боку, которая грозила стать постоянной.

Конечно, он мог бы отступить. Объявить, что воля Божья не пролилась на собрание, и закрыть его для того, чтобы снова все взвесить. Но этот человек великих добродетелей и высоких способностей имел один недостаток: его Вера в собственные суждения и вера в то, что его суждения и воля Бога суть одно и то же, были практически незыблемыми. Если его рекомендацию отвергнут, это будет равносильно тому, что вся конгрегация отвергла слово Господне, а об этом и речи быть не могло. Он нажимал и настаивал, пустил в ход все свои таланты и наконец возобладал. Манлия, плачущего от сознания своего ничтожества, вытащили из кресла и поставили перед собравшимися.

Все его жалобные вопли, что он недостоин, были отметены восторгом перед тем, что теперь было воспринято как воля Бога. Он рыдал от смирения, просился к ногам Фауста, моля избавить его от этой ужасной ноши, которая ему не по силам, и своим поведением еще больше подтверждал правильность их выбора.

К концу скверно на душе было только у Манлия, исполненного отвращением к своему поведению и даже еще большим презрением к орудию, которое он избрал для спасения всего, что было ему дорого. Необходимость этого он видел ясно. Но глубочайшая низменность всего этого, вонь конгрегации, удвоившаяся от всеобщего ликования, невнятица их голосов, то, как легко они позволили вести себя на поводу, ввергли его в такую неизбывную горесть, что она не оставляла его еще много дней.

В честь своего тридцать пятого дня рождения Жюльен устроил званый обед в ресторанчике неподалеку от Центрального рынка, потому что он расставался с лицейской жизнью, получив место преподавателя в университете Монпелье. Совсем другая жизнь вдалеке от Парижа, и она заслуживала, чтобы ее начало было достойно отмечено. Он не любил больших сборищ, а потому пригласил только трех друзей: Бернара Маршана, Марселя Лапласа и Юлию Бронсен. Дружба, объединявшая троих мужчин, была странной, так как эти двое питали взаимную неприязнь и терпели друг друга только ради него. Едва увидев Юлию, они поняли, что она совсем иная, чем обычные приятельницы Жюльена, так что вечер неизбежно превратился в своеобразную охоту за ответом почему.

Времена были такие, что трещали даже старые, испытанные дружбы, которые легко сохранились бы, если бы не давление, какому они подвергались. Наступила Великая Депрессия, а с ней пришли нужда для многих и постоянные тревоги для большинства. Для Жюльена она мало что изменила. Скромное состояние, оставленное ему отцом, он оберегал с крайним консерватизмом и благодаря рудиментам провинциализма, которые проявлялись в глубокой подозрительности к любым крупным финансовым операциям, сохранил солидную добавку к ежемесячному жалованью, так что мог позволять себе излишества, давно ставшие для него простой необходимостью.

Остальным повезло куда меньше. Насколько он понял из слов Юлии, деловая империя Клода Бронсена рухнула: заводы и фабрики позакрывались, предприятия приносили все меньше дохода. Тысячи его рабочих и служащих были бесповоротно уволены. Он все еще был, безусловно, богат, но не так несметно, как в дни их первого знакомства, и постигшие его неудачи влили в него энергию второй юности. Не успевал в каком-то месте закрыться один завод, как он уже разрабатывал планы повысить рентабельность и производительность других. Жюльен без труда мог вообразить, каким он горел фанатизмом: ведь самая его натура требовала, чтобы он преуспевал больше других, и он будет биться изо всех сил, пока не вернет себе прежние успехи, какой бы трудной ни делал его задачу пасмурный экономический климат.

«Я словно стала сиротой, — мимоходом упомянула Юлия в одном из своих писем. — Я месяцами его не вижу. И испытываю странное чувство освобождения. А теперь я знаю, что он вернется примерно через неделю, и меня мучают опасения. Не знаю почему: ведь и в Париже я буду видеться с ним не чаще, чем когда он был в Милане. Но на лето я решила снять себе домик у моря. Пожалуй, где-нибудь в Камарге, где не буду никого видеть и смогу внушить себе, что не существует ни людей вроде фашистов и коммунистов, ни экономических депрессий, ни золотого стандарта, ни забастовок и уличных беспорядков. Я бы пригласила тебя, но знаю, что ты не приедешь, и, откровенно говоря, я не хочу, чтобы даже ты меня отвлекал. Уже много месяцев я ничего путного не написала и не гожусь для общения».

Дружба между Жюльеном и Бернаром строилась на расслаблении и отдыхе, между Жюльеном и Марселем — на общности интересов. Оба по-своему были лояльны, оба горячо верили, что выбрали верный путь. И Бернар, resistant 11, и Марсель, коллаборационист, посвятили себя, если заимствовать высокопарную фразу Манлия Гиппомана, делу спасения, и оба были готовы отказаться от человечности ради достижения своих целей. Оба были — или стали — фанатиками по воле случая, обстоятельства заставили проявиться тенденциям, которые так и остались бы скрытыми. В тот вечер за обедом, тщательно продуманным Жюльеном от закусок до десерта, дали о себе знать первые симптомы.

Бернар был остроумным собеседником в манере, которой Марсель был не способен, да и не хотел подражать. Сам он был слишком серьезным, преданным своим книгам и своей религии. Когда другие отправлялись отдыхать на лыжные курорты, Марсель ежегодно уезжал в Лурд, чтобы оказывать помощь больным и сирым, омываться верой, которая не знала ни сомнений, ни колебаний и которой Жюльен завидовал, все еще не забыв смутное ощущение потери, когда ему были запрещены уроки катехизиса. Насмешки Бернара Марсель терпел стоически, извлекая из этого подтверждение своей веры.

А Бернар был не просто свободомыслящим, но воинствующим атеистом и находил извращенное удовольствие, оскорбляя всех сколько-нибудь религиозных людей. Все были дураками и трусами, причем опасными, преданными заведомо безнадежным идеям типа монархии, верующими в некую утраченную идиллию сословного порядка, которой никогда не существовало. На полтора века раньше он посылал бы людей на гильотину, на полтора века раньше Марсель был бы одной из жертв.

Любопытно, что внешне они даже походили друг на друга, хотя различие в характерах настолько затемняло их сходство, что самая идея, будто они могут быть похожи, шокировала бы обоих. Оба были высоки, оба светловолосы, у обоих были зеленые глаза. Но Марсель подстригал свои волосы очень коротко, помадил и причесывал их так, что ни единый волосок никогда не торчал. Волосы Бернара были длинными, свисали почти до воротника настолько подчеркнуто, что намекали на свободный дух богемы. Глаза Марселя пристально смотрели на того, на кого бы он ни смотрел, создавая впечатление невозмутимости и внимательности. Глаза Бернара ни на чем не задерживались дольше пяти секунд. Даже изучая Юлию, он словно бы поглощал ее фрагментами, одновременно разглядывая подаваемые блюда, официанта, других посетителей за другими столиками, все частности, которые Марсель не замечал. Но главное различие крылось в выражении: Марсель солидный, всегда серьезный, иногда хмурый. Бернар всегда улыбающийся, врывающийся в разговор, умудряющийся придавать завораживающую значимость всему, о чем бы ни говорил.

вернуться

11

Здесь: участник Сопротивления (фр.)