Сон Сципиона - Пирс Йен. Страница 44

Герсонид видел, что происходит, и тревожился за нее.

На то, чтобы добраться до дома, потребовалось четыре недели, и к концу этого пути Жюльен если и не стал совсем другим человеком, то, во всяком случае, заметно изменился. Подобно большинству своего поколения, он уже испытал войну — непосредственно и со всей жестокостью. Но вот поражения он не испытал, как и не испробовал хаоса панического слепого бегства. Даже под Верденом порядок пусть на самой грани, но сохранялся, и он хотя бы не утратил иллюзии, что развязка в какой-то неизмеримо малой степени, но зависела и от него. Такая мысль поддерживала его, когда он мерзнул в ночном карауле, когда он дрожал от озноба в пещерах под крепостью и когда он вонзил штык в единственного вражеского солдата, которого убил своими руками. Но воспоминания о том, как он добирался домой, оставались неотвязным кошмаром и, казалось ему, неизмеримо превосходили все, что ему довелось испытать двадцать лет назад. Он пробирался через рухнувшие устои; повсюду, где он побывал, прямо у него на глазах разваливалась вся структура общества и даже цивилизации. В пути это давало ему достаточно пищи для размышления — и в поезде, который минуты полз вперед и простаивал часами, направляясь, как предполагалось, в Бордо. Он сошел с него в Клермон-Ферране, предоставив ему ползти дальше на запад, а сам пошел пешком на восток, не зная, не окажется ли палящая летняя жара для такого пути хуже зимних холодов. Поезд продолжал стоять еще долго после того, как вокзал остался далеко у него за спиной.

От чего он бежал? Хаос и паника в Париже были более чем очевидны; выражения на лицах тех, кто садился в поезд, и тех, кого грубо из него выкидывали, никаких сомнений не оставляли. А ведь ни он, ни кто-либо другой там не видел ни единого немецкого солдата, еще ни единый вражеский самолет не появился в небе над Парижем. Никаких кинопленок, сообщающих о катастрофе, с фронта не поступало. Все они бежали от идеи, а не от чего-либо более конкретного, и пока они бежали, хрупкая ткань общества все рвалась и рвалась. Ни от кого нельзя было получить никакой информации, потому что никто ничего не знал. Никто не просил о помощи, потому что лишь немногие были способны помочь даже себе. Еды купить было невозможно, она нигде не продавалась, и деньги никого не интересовали. Миллионер был бедняком по сравнению с крестьянином, владельцем половины буханки. На протяжении нескольких дней граждане одной из самых культурных наций на земле, которая управляла заметной частью этой земли и имела за спиной историю непрерывного роста, восходящую к Хлодвигу, вождю франков, были внезапно ввергнуты в первобытное состояние, не признающее никаких законов, кроме выживания, и никакой морали, кроме самозащиты.

Люди реагировали на это, как всегда: одни с предельной щедростью, отдавая то немногое, что были в состоянии уделить тем, кого видели впервые. Другие вели себя с такой же, но прямо противоположной предельной мерой черствости, требуя взамен возмутительную цену. Честные люди превращались в воров, честные женщины — в проституток, преступники становились святыми, и всех гнала вперед мысль о том, что они оставляли позади. Родной дом стал единственным возможным убежищем, и Париж, великий город иммигрантов, изрыгал всех, кто понял, что они всегда оставались ему чужими, что никогда не чувствовали его своим. Сотни тысяч людей сорвались с насиженных мест, шагали по дорогам, таща чемоданы, бросая автомобили, когда кончался бензин, копаясь на полях в поисках чего-нибудь съедобного.

Поезд, во всяком случае, позволил Жюльену перепрыгнуть через гигантскую волну людей, которым не удалось воспользоваться каким-либо транспортом, и, начиная с Клермона, он шел в авангарде — первопроходец, несущий с собой заразу паники и отчаяния, передающий ее всем, с кем встречался, через свою одежду, все более грязную, все более мятую и порванную, и через лицо, все более обострявшееся, пока он проходил по двадцать миль за день на почти пустой желудок. Но он во всем этом хотя бы обретал некоторую компенсацию. Он видел Францию свежим взглядом и вновь дивился ее удивительной, ошеломляющей красоте и разнообразию. Он впервые попробовал, какой она должна была являться кому-то вроде Оливье де Нуайена, путешествующему столь медленно, что он замечал каждое крохотное изменение ландшафта и растительности. Не имея карты и справляясь о дороге у случайных встречных. Не зная наперед, найдет ли он постель и еду в конце дня. Ночуя под деревьями, завернувшись в старое одеяло, которое нашел у какого-то ручья, собирая плоды, ягоды и грибы, разжигая костерок, чтобы испечь картофелины, украденные с поля. Палящий жар ничем не затененной дороги в долине, где он шел по берегу Иссуары, внезапный бешеный ливень, который он, дрожа, пережидал в пещере в нескольких километрах перед Аллегром.

И в самых глубоких долинах на наибольших расстояниях от городов все меньше людей интересовались войной, и все меньше хотели они о ней знать. Они или их дети были взяты на нее в прошлый раз, многие не вернулись; в каждой деревне стоял свой памятник с именами на нем. И Жюльен видел только облегчение, что она уже кончилась, что не придется добавлять новые имена к этому списку. Быстрое поражение было лучше долгой победы. Немцы придут, выпьют шампанское и отправятся к себе домой. Вот что они сделали тогда. И даже, быть может, старуха, от которой он это услышал, была права. Жюльен не брался решать, а через почти две недели без новостей или сколько-нибудь надежной информации он обнаружил, что ему вообще все равно. Война была севернее, была чужой заботой. Она не касалась тех, кто пахал свои поля и пас своих коз. Его больше заботило то, как протираются подметки его ботинок.

Он добрался до своего дома, дома своей матери, странно успокоенным. В Монпелье царил хаос: университет закрыт, каждое здание забито беженцами, запасы продовольствия на исходе. Он пробыл там всего сутки, затем упаковал большой чемодан, выкатил на улицу свой велосипед — теперь самый быстрый вид транспорта — и неторопливо покатил в Роэ, чувствуя, как безопасность тем крепче окутывает его, чем дальше позади себя он оставляет большой город. Он многому научился и был, несомненно, в куда лучшей форме, чем когда-либо прежде, загоревший под солнцем до черноты: пешая прогулка, почти трехсоткилометровая — немногим больше, немногим меньше — восторжествовала над последствиями многих лет, проведенных в библиотеках. Он оброс бородой, которую сохранял неделю, прежде чем сбрить, сжег дорожную одежду, вымылся и начал выжидать будущего, которое решило бы, что ему делать дальше.

Маленький деревенский дом за последние тридцать лет почти не изменился. В свое время он не позаботился ни об электричестве, ни о других удобствах современной жизни. В конце-то концов, единственным назначением дома было служить убежищем от нее, и теперь он отвечал своему назначению лучше других, более осовремененных домов. В распоряжении Жюльена была вода в колодце, большой запас свечей для вечеров, неисчерпаемый запас дров, которые он рубил и колол сам, и он столько лет играл с детьми фермеров, которые теперь сами были фермерами, что никак не мог остаться без еды. Одно удобное кресло, крепкий дубовый стол и все книги, какие могли ему понадобиться. В шкафу — старый дробовик, который он всегда аккуратно чистил и смазывал, пряча его с тех пор, как владение подобными вещами стало незаконным, и запас патронов — стреляй птиц и кроликов сколько понадобится. А свежевать и потрошить тушки он научился у местных фермеров еще в детстве.

Он оставался там почти пять месяцев, переходя от взрывов внезапной тревоги, когда он мчался на велосипеде в Везон и пытался дозвониться в Париж или рассылал письма, выясняя, должен ли он что-то делать и что именно, к ленивой апатии, позволявшей ему отгородиться от мира и вести простую деревенскую жизнь. Денег у него хватало, его потребности, как он убедился, были минимальными, и он мог протянуть почти неделю без каких-либо трат. В деревне он жил, как и прежде: вставал на рассвете, а ложился в сумерках, экономя убывающий запас свечей, и умудрялся вести себя так, будто ничего вообще не случилось. И ему хотелось сохранять это ощущение как можно дольше.