Диккенс - Пирсон Хескет. Страница 101
Написав Диккенсу о том, что с ним хочет увидеться королева, Артур Хелпс, по-видимому, намекнул, что знаменитому писателю, возможно, пожалуют титул баронета. Притворившись, что серьезно верит этому предложению, Диккенс ответил: «Мы желали бы, чтобы к титулу баронета присовокупили „Гэдсхиллский“ в честь святого Уильяма и святого Фальстафа». Трудно сказать, чем руководствовался клерк Тайного совета Хелпс, составляя свое письмо: хотел ли он позондировать почву или просто позабавиться. Диккенс, во всяком случае, решил, что это шутка, и стал с тех пор называть себя «крестником» Хелпса. Кое-кто, узнав об этой переписке, а может быть, и прочитав одно из писем, отнесся к вполне невинной забаве очень серьезно и пустил слух о том, что Диккенс собирается сделать одолжение королеве Виктории, согласившись прицепить к своему имени побрякушку (при этом употреблялось более сильное выражение). Слухи росли с головокружительной быстротой, и Диккенс счел нужным опровергнуть их. «Вы, без сомнения, уже читали, что я будто бы готов стать тем, кем пожелает меня сделать королева, — пишет он в одном из своих писем. — Но если мое слово что-либо значит для Вас, поверьте, что я не собираюсь быть никем, кроме самого себя». Приятно сознавать, что Диккенс не имел ни малейшего намерения оказать честь титулованным ничтожествам Англии, укрывшись под сенью громкого звания. Сэр Чарльз Диккенс, баронет; барон Диккенс Гэдсхиллский — чего стоят все эти имена по сравнению с простым и полным величия — ДИККЕНС! Как и Бернард Шоу — но только на полвека раньше, — Диккенс успел наградить себя всеми знаками отличия и почетными званиями, какие только есть на свете, и совершенно не интересовался ни своей родословной, ни геральдической мишурой. «На моем щите никогда не было никакого герба, кроме чести отцовского имени, — писал он в 1869 году, — ...я никогда не думал о том, чтобы присвоить себе девиз, так как глубоко равнодушен к подобным формальностям». Последствия его свидания с королевой Викторией были весьма обыденны и неинтересны: он был приглашен на ближайший раут, а на ближайшем дворцовом приеме его дочь Мэми была представлена королеве. Кроме того, Диккенс послал королеве Виктории первый выпуск «Эдвина Друда», добавив, что, если ей доставит удовольствие «узнать о том, что будет дальше, до того, как об этом узнают ее подданные», он откроет ей этот секрет.
«Эдвин Друд» давался ему с трудом. Властная потребность писать, с такой силой владевшая им прежде, казалось, навсегда покинула его. Впрочем, он и не подумал делиться этой расхолаживающей новостью с иллюстратором своего романа, к работе которого проявлял большой интерес. По рекомендации Джона Милле он поручил оформлять книгу Люку Файлдзу. Еще в 1850 году, высмеивая в «Домашнем чтении» работы прерафаэлитов [214], Диккенс особенно зло обрушился на картину Милле «Христос в плотничьей мастерской». «Художник не упустил ни одной возможности, чтобы изобразить уродство: лица, тела, позы — все уродливо. Таким плотникам место в лечебнице, где принимают грязных пьяниц с ярко выраженным расширением вен. Вот там бы их и раздевать!» Однако часто недоразумения в жизни возникают случайно. Диккенс не увидел того, что хотел выразить художник; Милле не понимал, чем возмущен писатель. Через некоторое время они познакомились и с первого же взгляда почувствовали друг к другу симпатию, которая сменилась взаимным восхищением: ему-то и был обязан своей карьерой Люк Файлдз. Но не только Файлдз имел основания благословлять своего сурового критика. Вторым таким художником в содружестве с прерафаэлитом был Холман Хант, которому Диккенс посоветовал продать по очень дорогой цене картину «Нахождение Христа во храме», что тот и сделал. Мы уже успели убедиться в том, что Диккенс был весьма деловым человеком. Почти перед самой смертью он помог актрисе мисс Глин защитить свои интересы, внеся в ее контракт целый ряд выгодных для нее пунктов.
В апреле 1870 года его постигло большое горе: умер его старинный друг Дэниэл Маклиз, но Диккенс нашел в себе достаточно сил, чтобы через несколько дней выступить на банкете в Королевской академии с речью, посвященной его памяти. В мае вслед за Маклизом «из страны солнца в край вечного мрака» [215] отправился Марк Лемон. Диккенс бодрился и утешал друзей: «Нам нужно сомкнуть шеренги и шагать вперед». Ему оставалось недолго шагать. В начале мая он был на завтраке у премьер-министра Гладстона, но 10 мая у него возобновился воспалительный процесс в ноге. Днем и ночью приходилось ставить горячие припарки. Его терзала «страшная боль», он лишился сна и начал снова принимать опийную настойку. Почти все дела и развлечения, намеченные на ближайшее время, в том числе и посещение бала в Королевском дворце, пришлось отменить. Впрочем, он все-таки побывал на обеде у лорда Хотона, чтобы встретиться с принцем Уэльским и королем Бельгии, давно мечтавшим познакомиться с ним. У Диккенса так болела нога, что он не смог подняться в гостиную, где собралось все общество, а ждал внизу, пока все явятся в столовую. Там, за обедом, его и представили принцу Уэльскому.
Очень встревожило Диккенса известие о том, что его сын Плорн так и не добился ничего путного в Австралии. «Видно, ему от природы не дано никакого призвания. Тут уж ничего не поделать. Но если он не сможет или не пожелает устроить свою судьбу сам, мне придется снова пробовать ввести его в нормальное русло — и делать это до самой смерти». Он поговаривал о том, чтобы поехать в Австралию, повидаться с сыновьями и собрать материал для новой книги, но его последним путешествием оказалась поездка в Гэдсхилл в конце мая 1870 года. Перед тем как навсегда проститься с Лондоном, он провел несколько репетиций в Кромвель-хаусе. В спектакле принимали участие его дочери. Когда представление закончилось, его нигде не могли найти. Наконец кто-то случайно наткнулся на него за кулисами: Диккенс сидел с мечтательным и отсутствующим видом, забившись в какой-то дальний угол. «Я думал, что я уже дома», — промолвил он.
Поэт Эдвард Фицджеральд [216], считавший Диккенса «совершенно удивительным и в высшей степени благородным человеком», признался: «Что касается меня, то, несмотря на Карлейля и всех критиков, я боготворю Диккенса и хочу видеть его Гэдсхилл не меньше, чем шекспировский Стратфорд или дом Вальтер Скотта в Абботсфорде». С именем Диккенса в нашем представлении в первую очередь связан Лондон — город, созданный и воспетый им в его творениях. Но живого Диккенса невольно представляешь себе в Гэдсхилле. Мальчик, стоящий у ворот вместе с отцом, который говорит ему, что он, возможно, когда-нибудь поселится в этом доме. Гостеприимный хозяин, душа общества, неистощимый выдумщик и весельчак, писатель, работающий в своем шале среди деревьев по ту сторону дороги, шагающий по окрестным тропинкам в Чок, Кобэм, Шорн, Кулинг, Рочестер, где ему были знакомы каждая улочка, каждый дом — да что там дом, каждый кирпич, каждая трещинка на стене. И именно в Гэдсхилл его потянуло, когда он почувствовал, что дни его сочтены. Приехав, он прежде всего внес в свое завещание новый пункт, по которому «Круглый год» после его смерти переходил к старшему сыну, работавшему в этом журнале помощником редактора со времени своего возвращения из Америки. Нога болела меньше, знакомые места в это время года были особенно прекрасны, и Диккенс стал снова с наслаждением совершать свои прогулки. В саду цвела его любимая герань, вокруг сочно блестела его любимая зелень... Он радовался своей новенькой, только что выстроенной оранжерее, которой можно было любоваться и из столовой и из гостиной. Ничто не омрачало его жизнь, у него было все, кроме душевного покоя.
Его дочь Кэти задумала стать актрисой и 2 июня приехала в Гэдсхилл, чтобы посоветоваться с отцом. Он отговаривал ее: «Ты привлекательна и, конечно, сможешь добиться успеха, но ты слишком мягка и впечатлительна. Тебе встретится много такого, чего ты не выдержишь. В театре есть хорошие люди, но есть и такие, от которых у тебя волосы встанут дыбом. Ты достаточно одаренный человек и могла бы заняться чем-нибудь другим. Я постараюсь, чтобы ты не пожалела об этом». Они проговорили до трех часов утра. Диккенс упрекал себя за то, что был недостаточно хорошим отцом и человеком. Он мог бы, конечно, сказать в свое оправдание, что порочные задатки свойственны каждому человеку, а «хорошим» чаще всего оказывается тот, кто по натуре или волею случая никогда не знал искушений. Он ведь был прежде всего актером, и ему ничего не стоило убедительно разыграть для самого себя роль безупречного отца и супруга, но теперь он был не настроен искать себе оправдания.