Вальтер Скотт - Пирсон Хескет. Страница 66
От случая к случаю Скотт позволял политическим страстям впутываться в столь серьезное дело, как существование личности, но даже Хэзлитт, кардинально расходившийся с ним по политическим вопросам, со всей объективностью признавал, что в своих романах Скотт выступал как истинный художник, что его разум был свободен от сектантского фанатизма и предубеждений и что своему читателю он стремился передать терпимое отношение ко всем столь несхожим проявлениям человеческой натуры. «Его сочинения (в совокупности) — чуть ли не переиздание всей человеческой природы», — говорил Хэзлитт, считавший, что Скотт, подобно Шекспиру, «перерос даже собственную славу». Если же сэр Вальтер и принимал участие в политических схватках, то исключительно по одной из двух причин: либо когда что-то грозило свободе его родины, либо когда государство оказывалось перед лицом серьезной опасности, как то было в связи с вопросом об эмансипации католического меньшинства [91]; в этом последнем случае Скотт оказался в одной упряжке с вигами — ситуация, для него нежелательная и малоприятная, однако
а Скотт понимал, что битва за эмансипацию в общественном мнении страны уже выиграна до начала парламентских дебатов. Спасти нацию, верил он, может только герцог Веллингтон, и, когда стало ясно, что премьер-министр и сэр Роберт Пиль намерены удовлетворить требования католиков, Скотт посоветовал Локхарту попридержать Саути на страницах «Квартального обозрения», поскольку Саути до остервенения ненавидел католицизм, а время требовало умеренности. «Вы решили, что должны в этом деле дать Саути свободу действий, не то он уйдет из „Обозрения“. Да где ж это видано, чтобы лоцман приказывал: нужно поставить к штурвалу такого-то пассажира, иначе он сойдет с корабля. Ну и пусть себе сходит к чертовой бабушке!» К вящему беспокойству своих друзей-тори, Скотт даже появился на митинге и внес проект резолюции в поддержку католиков, а когда в парламенте зачитывали текст Эдинбургской прокатолической петиции, его имя приветствовали шумными возгласами одобрения. Однако, насколько это было возможно, Скотт держался от политики подальше; в 1828 и 1829 годах у него и так хватало забот и хлопот. Здоровье его ухудшалось. К ревматизму добавились ознобыши — младенческое заболевание, за которым, предполагал Скотт, должны последовать и другие детские недуги вроде кори или ветрянки: «Единственная надежда — вдруг заново прорежутся зубы». Затем постепенно стало слабеть зрение и появились неприятные ощущения после приема крепких напитков: «Сегодня у меня отобедал мой поверенный — осушили бутыль шампанского и две бутылки кларету, — по старым временам, я бы сказал, весьма скудное возлияние для трех персон: с нами был Локхарт. Но я почувствовал, что перепил, и мне было нехорошо». В начале мая 1829 года произошло кое-что похуже, о чем он не преминул написать сыну Вальтеру: «За последние три дня я выдал (букву „д“ можешь заменить на две „с“) довольно много крови... Я не собираюсь, ежели это в моих силах, умирать раньше положенного по этой причине, но когда из человека вместо водички льется кровь, невольно подумаешь о том, что тут недолго и в ящик сыграть». К этому неприятному симптому прибавились головные боли, и ему прописали банки. Эту последнюю измышленную медиками пытку он перенес спокойно, а поскольку банки хорошо помогли, он и не догадался, что недомогание было предвестьем апоплексического удара.
Один к другому, все эти недуги сделали его раздражительным по мелочам: «Анна снова превысила расходы на хозяйство. Спорить с ней бесполезно. Она каждый раз клянется исправиться, полагая, как я надеюсь, сдержать свое слово, но это ей никогда не удается. Нужно ее все-таки приучить экономить». И через пять дней: «После всех ее разглагольствований о том, как плохо залезать в долги, никак не скажешь, что Анна обходится со мной по-доброму или по-честному. За ней нужен глаз да глаз». Джеймс Баллантайн также действовал ему на нервы. Прежде всего печатнику не понравился его новый роман «Анна Гейерштейн», действие которого частично происходит в Швейцарии, где автор, как справедливо указывал Джеймс, не бывал ни разу в жизни. Скотт возражал, что бывал в Горной Шотландии и видел швейцарский ландшафт на картинах: «Я ему прямо сказал, что, по моему мнению, он превращается в геолога, — иначе с чего бы ему переживать, что я могу исказить формацию того швейцарского утеса, на вершине которого должна появиться моя Дева Тумана?» Скотт понимал, что его творческие силы слабеют, и критические замечания Баллантайна отнюдь не поощряли его к усердию, но он «долбил и долбил», уповая на лучшее. Когда книга близилась к завершению, Баллантайн предал ее анафеме, а когда Скотт поставил под рукописью точку, он сам возненавидел ее, однако вкусы публики он ни в грош не ставил и знал, что та не заметит слабостей романа: «Они мерят достоинства и недостатки на фунты. Заработай себе хорошее имя — и можешь писать любую чушь. Заработай дурное — и, будь ты вторым Гомером, твои писания никому не придутся по вкусу». 29 апреля 1829 года он закончил роман и сразу же уселся за статью по истории Шотландии, обещанную для энциклопедии. Первые абзацы статьи показались ему никудышными — «но когда я оставался доволен собой, даже если другие бывали мною довольны?»
«Анна Гейерштейн» была напечатана в мае 1829 года и завоевала в Англии популярность. Роман открывается описанием швейцарского пейзажа, которое, вероятно, и подвигло Карла Бедекера на издание путеводителей, а сюжет как таковой съеден сугубо историческим материалом. Из тех людей, кого житейский опыт не превращает в циников, большинство сохраняет, взрослея, кое-какие из своих подростковых пристрастий, и юношеская любовь Скотта к ведьмам, магам, демонам и призракам осталась с ним до конца: одним из последних его сочинений были «Письма о демонологии и ведьмовстве». В «Анне Гейерштейн» фигурируют всевозможные суеверия, видения, тайные общества, подземелья, зловещие обряды, таинственные исчезновения и все прочие драматические ухищрения, прельстительные для незрелого ума, включая опускную дверь и священника-злодея. Но все это повторилось — и много лучше — в творчестве других писателей, которые пришли в литературу позже Скотта и уступали ему. Поскольку, однако, над этим романом заставляли потеть добрых три поколения школьников, знакомство с «Анной» отбило охоту читать подлинно великие книги Скотта у большего числа людей, чем любое другое его сочинение, если не считать столь обожаемых педагогами «Айвенго» и «Талисмана» да романа, давшего название всему циклу, — «Уэверли».
То, что новая книга Скотта не понравилась Джеймсу Баллантайну, вероятно, объясняется семейным несчастьем последнего. В феврале 1829 года у Джеймса умерла жена. Он впал в отчаяние, уехал в деревню и предался черной тоске. Скотт напомнил ему о том, что, когда «решили соблазнить Христа, Сатана первым делом надумал увести его в пустыню» и что работа — лучшее лекарство от горя. Но перед лицом напастей Джеймс пристрастился к религии, а это то же самое, что пристраститься к бутылке: чем больше потребляешь, тем больше жажда. К подобному потаканию собственным слабостям Скотт относился без всякого снисхождения, и между друзьями прошел холодок, хотя, само собой разумеется, писатель по-прежнему принимал живейшее участие в благополучии печатника.
Над головой сэра Вальтера тем временем сгущались тучи. Старые друзья — такие, как Боб Шортрид и Дэниел Терри, — умерли, его собственные болезни умножались, и он уже не мог сосредоточиться на своей работе. «Мои мысли отказываются пребывать в должном порядке»— так он сам определил свое состояние. Кончина банкира сэра Вильяма Форбса оборвала последнюю нить, связующую Скотта с юношеской любовью. «Всю долгую жизнь наша дружба оставалась неизменной, как и его доброта — неисчерпаемой», — писал он о муже Вильямины. Даже такое вознаграждение горькой старости, как общество детей и внуков, и то усугубляло в нем чувство утраты, когда молодое поколение уехало из Абботсфорда: «В доме... стало тихо, как в склепе. Не слышно детишек, последние дни оглашавших комнаты радостным криком, — их голоса умолкли. Такая пустота наводит уныние, и мне никак не удается вернуться в свойственное мне расположение духа. Ко мне подкралась хандра, которую не развеять никакими силами, к тому же весь день льет дождь и нельзя выйти погулять». Это он записал 1 июля 1829 года, а после 20 июля в «Дневнике» снова появляется большой пробел: Скотт ощущал, что ведение «Дневника» превращает его в «чудовищного эгоиста»: «...поверяя бумаге свои мрачные настроения, я тем самым вызывал их повторение, тогда как лучший способ с ними разделаться — с глаз долой — из сердца вон». Он возобновил дневниковые записи 23 мая 1830 года, но за это время успел пережить трагедию, триумф и катастрофу.
91
В эти годы общественность Англии боролась за отмену дискриминационных законов против католиков; законы эти были приняты после разгрома движения якобитов.
92
В. Шекспир. Кориолан, акт III. Перевод Ю.Корнеева.