Моя одиссея - Авдеев Виктор Федорович. Страница 37

В этот день я познал, как приятно быть талантом. Все тебя хвалят, восхищенно дергают за волосы. Да, хорошее это дело — вдруг стать писателем. Как это я раньше не догадался? Ведь так просто: сел и сочинил. А я-то в детстве мечтал сделаться чеботарем, чтобы пошить себе новые сапоги со скрипом. Теперь я куплю их себе хоть десять пар, писатели небось зарабатывают о-го-го сколько! Побольше даже, чем художники! Да и о таких ли мелочах думать? Скоро, наверно, всюду появятся мои портреты, все читатели будут ходить и спрашивать: «Кто это такой за писатель прозы Витя Авдеев?» Надо только до того, как пойти сниматься, забежать к соседу-портняжке одолжить ножницы: больно волосы свалялись. Чертова житуха: такой талант, и нету двугривенного на парикмахерскую.

Днем Фурманов зашел к нам в изолятор: он зacтyпил на дежурство. Колдыбы Хе-хе-хе не было; в последнее время он частенько стал наведываться в палаты, где завел себе знакомство среди «деловых ребят» — воров. Дядя Шура присел на скрипучий, расшатанный стул.

— Ну, как дела? — спросил он, улыбаясь своей чуть иронической улыбкой.

— Да… сочинил, — ответил я, стараясь говорить как можно небрежнее.

— Уже? — удивился дядя Шура. Я был польщен.

— За один присест.

И, не удержав улыбки, протянул тетрадку, уже замусоленную своими грязными руками. Я ожидал, что дядя Шура тут же начнет читать, а затем, как и Колдыба Хе-хе-хе, жать руку, и потихоньку вытер ладошку о штаны, чтобы она была маленько почище. Но Фурманов, сразу став серьезным, молча сунул рукопись в карман и скоро ушел; шаги его затихли на лестнице, ведущей в дежурку.

Я был разочарован.

Вечером перед сдачей дежурства дядя Шура вновь переступил порог изолятора, в его руке я увидел свою тетрадку. Сердце мое вдруг испуганно забилось.

— Признаться, я даже не ожидал, что ты гак напишешь.

Я весь вспыхнул. Воспитатель проницательно посмотрел на меня своими умными глазами.

— Помнишь, Виктор, нашу первую встречу в канцелярии? Я тогда говорил, что видел, как ты в Киеве на Бессарабке ударял по ширмам. В то время я думал, что ты простой урка, а оказывается, ты даже ходил на гоп-стоп: грабил нэпманов. Затем ты пишешь, что у тебя была какая-то жена. Сколько ж тебе лет?

Я разинул рот, но промолчал. Дядя Шура собрал на широком лбу морщины.

— И ты, конечно, сам понимаешь, что стоит лишь опубликовать такое произведение, как тобой немедленно заинтересуется уголовный розыск.

Кого я не любил всю жизнь — это охранителей порядка разных мастей.

— Надо будет вымарать это дело, — охрипшим голосом сказал я.

— И мое такое же мнение, — подтвердил дядя Шура. — Идем в дежурку, я покажу тебе, что в этой рукописи вообще надо изменить. Поправок не смущайся: талант — это умение вычеркивать.

Я пошел вслед за ним вниз по лестнице.

Вступление мое в литературу затянулось, а я уже рассчитывал назавтра получить гонорар и купить папиросы «Шедевр». Выходит, опять придется подбирать окурки с тротуара. Но ведь не останавливаться же на полдороге? Моя «Личная автобиография» уже написана, ее надо лишь немного подправить. Однако если писателям всегда приходится столько возиться со своими сочинениями, то доля их незавидная.

Из дежурки я вернулся с новой трехкопеечной тетрадкой в кармане. Старая вся сплошь была измарана рукою дяди Шуры; надо признаться, он совсем не церемонился с моей «прозой».

Ложась спать, Колдыба Хе-хе-хе поинтересовался, что сказал дядя Шура о «Личной автобиографии».

— В общем-то, похвалил. Велел только переделать заглавие и… вообще кое-что.

Я решил пожертвовать еще одну ночь для мировой литературы. Мне хотелось поскорее стать писателем, а уж потом завалиться на койку и выспаться досыта. Правда, я еще не знал, о чем стану сочинять, да это меня и не очень заботило. Главное — начать, а там мысли потекут сами. Я вновь вспомнил поезда, путешествие в «собачьем» ящике, и рука моя бойко застрочила пером. Теперь получилось, будто я лихой бродяга, исколесивший всю Россию от Дона до Великого океана и совершенно неуловимый для охранников и контролеров. Я ничего не ворую и только в свое полное удовольствие раскатываю зайцем по городам и горным ущельям.

На этот раз дядя Шура остался доволен. Мы опять вдвоем сидели в дежурке за столом. Окна затянула наледь, от чугунной печки неуютно пахло холодным железом.

— Вот теперь рассказ стал значительно лучше. В таком виде его можно будет показать и редактору журнала.

Наконец-то! Меня сразу расперло от самодовольства.

— Это я еще баловался, — сказал радостно. — Если бы я захотел, то разве б так накатал? Не было настроения долго волыниться.

— Да? — странно усмехнулся дядя Шура. — Представь, и мне показалось, что ты мог бы написать лучше. Ведь, в сущности, ты опять дал волю своей безудержной фантазии. Ну где ты видел поезд, который «карабкается на снеговую вершину хребта» и круто «скатывается» вниз? Неужели, Виктор, в процессе творчества тебе не пришла на память ни одна живая деталь из подлинных скитаний? Потом, тебе, например, надо немного позаботиться насчет языка.

Я насторожился:

— Какого языка? Ведь я писал.

— Слова и фразы, из которых составлено произведение, и называются языком писателя. Этот язык, во-первых, должен быть русским. Нельзя говорить: «Легавый зашевал фаечку и поканал в шалман». Кто и что поймет в этом тарабарском жаргоне? Во-вторых: язык должен хотя бы до некоторой степени выражать то, что задумал автор. А ты пишешь: «Речка сквозь берега стекала к своему концу, и по ее дну плавали еще живые селедки и гуляли корабли». Это же совершенно безграмотно. Понимаешь?

— А тут разве и грамматику надо знать? — осторожно осведомился я.

— Желательно.

Опять, значит, плохо? Сам ведь только что сказал: отлично. Я заерзал на стуле. Что ж это получается? Хочешь стать художником — учи геометрию; решил пробиться в писатели — зубри грамматику. А там, может, и физику, историю заставят прорабатывать? И есть же такие паразиты, как этот дядя Шура: ему сделал одолжение, написал, а он еще кочевряжится.

Два раза еще Фурманов расхваливал мой рассказ и два раза опять заставлял исправлять в нем «несколько слов». В глазах у меня уже начинало рябить от жирных росчерков его сине-красного карандаша, под которым пропадали мои строчки: в живых оставались только заглавие да моя фамилия.

Прошло больше недели, как я занялся литературным творчеством, а «доработкам» и конца не предвиделось. Я начал избегать Фурманова, как и в те дни, когда он заставлял меня читать фолиант о художниках средневековья. Если талант — это умение вычеркивать, то зачем он мне сдался? Лучше писать бесталанные рассказы, да только бы их печатали. Когда воспитатель заговаривал со мной о литературе, о прочитанных книгах, я сопел, отворачивался. Тогда он вдруг объявил, что рукопись обработана достаточно и находится в портфеле редакции «Друг детей», сейчас ее гам читают.

Это известие взбудоражило изолятор, пожалуй, еще больше, чем мой экзамен в академии.

— О, корешок, теперь ты далеко шагнул, — сказал мне Колдыба Хе-хе-хе. — Сочинить роман — это же не диктант написать. Там учитель сверяет тебя по мужскому и женскому роду и ставит кол. А тут ты можешь написать «козел» через фиту: наборщик будет составлять книгу и все выправит. Писатели, брат, они сами педагогиков под каблук. Понял? Стервец буду! Сочинит книгу, а педагогик ей в классе начинает сопляков мучить. В старое время, до революции, писатель считался почти как царь — думаешь, брешу? Вот народ дождется, когда он сыграет в ящик, памятник ему строит. Это, брат, даже повыше, чем быть художником.

Литература начинала нравиться мне все больше: может, теперь не надо поступать и в семилетку? Я с нетерпением ждал ответа из журнала, весь истомился. Дядя Шура несколько дней не появлялся в изоляторе; пришел он оживленный, в неизменной бекеше, смушковой шапке, и прямо с порога объявил, что рассказ в журнале понравился. От смущения я не знал, что делать, и стал закуривать. Однако, наученный горьким опытом, молчал, ожидая, когда воспитатель заговорит о печати и гонораре.