Счастливая Москва. Страница 22
Почти одинаково, лишь с небольшими изменениями, прошло время в течение многих месяцев. Женщины давно оделись в теплые шапки, открылись катки, деревья на бульварах уснули, храня снег на ветвях до весны, электрические станции работали все более напряженно, освещая растущую тьму, – Москвы Честновой нигде не было: ни в натуре, ни по справкам в адресном столе.
Среди одного зимнего дня Сарториус посетил доктора Самбикина. Тот вернулся с ночной работы в клинике и сидел неподвижно, следя за течением очередной загадки в своем уме.
Странно, что оба товарища встретились после разлуки без радости, хотя Самбикин, как обычно, увидел в посещении Сарториуса многозначительное явление. Он даже озадачился.
Затем выяснилось, что Самбикин любил Москву бессмысленно и сознательно отошел от нее, чтобы решать в стороне всю проблему любви в целом, потому что это слишком серьезная задача, – бросаться же с головой в неизвестное дело недопустимо. И только после достижения ясности своего чувственного вопроса Самбикин думает встретиться с Москвой, дабы прожить с ней остаток времени до смертного сожжения.
– Она теперь хромая, – сказал еще Самбикин, – и живет в комнате члена осодмила товарища Комягина. Фамилия ее тоже стала не Честнова.
– Зачем же ты бросил ее хромую и одну? – спросил Сарториус. – Ты ведь любил ее.
Самбикин чрезвычайно удивился:
– Странно, если я буду любить одну женщину в мире, когда их существует целый миллиард, а среди них есть наверняка еще более высшая прелесть. Это надо сначала точно выяснить, здесь явное недоразумение человеческого сердца – больше ничего.
Сарториус, узнав адрес Москвы, оставил Самбикина одного. Доктор не проводил Сарториуса до двери и сидел по-прежнему в полной задумчивости по поводу всех важнейших задач человечества, желая всемирной ясности и договоренности по всем пунктам счастья и страдания.
Вечером Семен Сарториус вошел во двор жакта в Бауманском районе, где жил Комягин. Институт Экспериментальной Медицины был достроен за забором дома и освещен чистым огнем электричества. У входа в домоуправление сидел старый нищий с лысой головой, а шапка его лежала на земле пустотою вверх, и поперек нее находился смычок от скрипки. Сарториус положил в шапку немного денег и спросил у бедняка: почему у него лежит смычок.
– Это мой знак, – сказал старый человек. – Я ведь собираю не милостыню, а пенсию: я всю жизнь с упоением играл в Москве, меня слышали здесь все поколения населения с удовольствием – пусть дают на харчи, пока смерти еще не время!
– А вы бы играли на скрипке – к чему побираться! – посоветовал Сарториус.
– Не могу, – отказался старик. – У меня руки трепещут от волнения слабости. А это для искусства не годится – я халтурщиком быть не могу. Нищим – могу.
В длинном коридоре старого дома пахло еще долголетними остатками йодоформа и хлорной извести; здесь, вероятно, когда-то в гражданскую войну был госпиталь и лежали красноармейцы, – теперь живут жильцы.
Сарториус подошел к двери Комягина; за дверью слышался тихий голос Москвы Честновой; должно быть, она лежала в постели и говорила с мужем-сожителем.
– Ты помнишь, я тебе рассказывала, как я в детстве видела темного человека с горящим факелом – он бежал ночью по улице, а была темная осень и такое низкое небо, что некуда... дышать...
– Помню, – сказал мужской голос. – Я же тебе давал указания, как я бегал тогда на врагов: это был я.
– Тот был старый, – грустно сомневалась Москва.
– Пускай старый. Когда человек живет в виде маленькой девчонки, ей шестнадцатилетний кажется пожилым стариком.
– Это верно, – произнесла Москва; ее голос был немного лукав, немного печален, точно она была сорокалетней женщиной девятнадцатого века и дело шло в большой квартире. – Ты теперь сгорел и обуглился.
– Вполне правильно, Муся, – сказал Комягин; он ее звал сокращенно. – Я исчезаю, я старая песня, мой маршрут кончается, я скоро свалюсь в овраг личной смерти...
Муся промолчала, потом сказала:
– И птица, какая пела твою песню, давно улетела в теплые края. Ты какой-то весь жалкий человек, как бывший мужик!
– Истерся весь, – ответил Комягин. – Все понятно. Теперь ничего не люблю, кроме порядочка в нашей республике.
Муся кротко засмеялась, как она умела.
– Ты рядовой запаса второго разряда! Как я тебя встретила такого среди огромного количества?
Он объяснил:
– А мир ведь не очень велик, я два раза специально вдумывался в это. Когда на глобус глядишь или на карту, кажется – много, а так – не очень, и все ведь учтено и записано: можно в полчаса глазами пробежать весь регистр населения и территории – с именем, отчеством, фамилией и основными данными характеристики!
В коридоре потух свет благодаря наступлению какого-то максимального времени ночи и экономическому надзору уполномоченного по энергии. Сарториус прислонился головой к холодной канализационной трубе, которую когда-то обнимала Москва, и слышал в ней с перерывами потоки нечистот верхних этажей.
– И даже хорошо, что вся земля мала: на ней можно смирно жить! – говорил Комягин.
Муся-Москва молчала. Наконец стукнула ее деревянная нога. Сарториус понял, что она села.
– Комягин, неужели ты был большевиком? – спросила она.
– Ну зачем, – не был нет никогда!
– А почему тогда ты с факелом бежал в семнадцатом году, когда я еще только росла?
– Нужно было, – сказал Комягин. – В то время не было же ведь ни милиции, ни осодмила – тем более. Жителям приходилось самообороняться ото всех врагов.
– А где мы жили и ты – там были почти нищие и одни голодающие... У моего отца имущество стоило рубля три, и то его надо было сорвать с тела и вырвать из пуза, – чего вы сторожили, дураки, зачем ты с факелом бежал?
– Инспектором самоохраны был, бежал – посты проверял... Когда всего мало, то значит бедность, а ее надо охранять тем более, это самое драгоценное: деревянная ложка делается серебряной! Вот тебе что!
– А стрельнул кто и в тюрьме крик голосов начался?.. Ты мне не ври!
– Чего врать! Правда – хуже. Стрельнул одинокий /тайный/ хулиган, а в тюрьме митинг был, там кормили хорошо и никто на волю не уходил – приходилось с боем выдворять на свободу. Я тоже щи там ел у надзирателя по знакомству.
Москва долго снимала одежду, сопела и шевелила деревянной ногой – она, наверно, укладывалась до утра.
Сарториус ждал в страхе дальнейшего конца. По коридору изредка ходили жильцы в общую уборную, но к чужому человеку в темноте они не присматривались, как привычные ко многим и всяким непонятным явлениям.
– Ты слепой в крапиве, – сказала Москва за дверью. – Не ложись со мной, гадость такая!
– Скрипишь, деревянная нога! – терпеливо указал ей Комягин. – Ты жизни нашей сугубой не знаешь...
– Нет, я знаю. Убить тебя надо, вот в чем жизнь.
– Погоди, я ни одного дела еще не доделал, важнейших мыслей не додумал...
– Ну когда ж ты успеешь это, ведь ты стареешь... На что ты надеешься?
Комягин скромно сообщил, что он надеется выиграть по займу несколько тысяч рублей и тогда одумается от мыслей и закончит все начатые дела.
– Но ведь это может не скоро будет, – печально говорила Москва.
– Если даже за час до смерти, и мне достаточно, – определил Комягин. – Все равно, хоть и не выиграю, хоть и не сделаю свою жизнь нормальной, все равно – я решил – как почувствую естественную погибель, так примусь за все дела и тогда все закончу и соображу – в какие-нибудь одни сутки, мне больше не надо. Даже в час можно справиться со всеми житейскими задачами!.. В жизни ничего особенного нету – я специально думал о ней и правильно это заметил. Ведь это только так кажется, что нужно жить лет сто и едва лишь тебе хватит такого времени на все задачи! Отнюдь неверно! Можно прожить попусту лет сорок, а потом сразу как приняться за час до гроба, так все исполнить в порядочке, зачем родился!..
Они больше не говорили. Комягин, судя по звукам, улегся на полу и долго вздыхал от огорчения, что время идет, а дела его стоят. Сарториус стоял в унынии, не имея никакого решения. Он слышал, как кто-то запер наружную выходную дверь и ушел спать в свою комнату последним человеком. Но Сарториус не боялся пробыть всю ночь во тьме коридора; он ждал – не умрет ли вскоре Комягин, чтобы самому войти в комнату и остаться там с Москвой. Он не спал в ожидании, наблюдая в темной тишине, как постепенно следует время ночи, полное событий. За третьей дверью, считая от канализационной трубы, начались закономерные звуки совокупления; настенный бачок пустой уборной сипел воздухом, то сильнее, то слабее, знаменуя работу могучего водопровода; вдалеке, в конце коридора, одинокий жилец принимался несколько раз кричать в ужасе сновидения, но утешить его было некому и он успокаивался самостоятельно; в комнате против двери Комягина кто-то, специально проснувшись, молился богу шепотом: «Помяни меня, господи, во царствии твоем, я ведь тоже тебя поминаю, – дай мне что-нибудь фактическое: пожалуйста, прошу!» В других номерах коридора также происходили свои события – мелкие, но непрерывные и необходимые, так что ночь была загружена жизнью и действием равносильно дню. Сарториус слушал и понимал, насколько он беден, обладая лишь единственным, замкнутым со всех сторон туловищем: Москва и Комягин спали за дверью; укрощенно билось их сердце, и по коридору слышалось всеобщее мирное дыхание, точно в груди каждого была одна доброта.