Bye-bye, baby!.. - Платова Виктория. Страница 3
О да, я знала, как это бывает. Я знала это очень хорошо. Я знала, что такое летать, что такое парить – над тайским супом с креветками, кус-кусом, курицей в соусе терияки, паэльей и сыром манчехо; я знала, что такое «кормить из рук», от этого «кормить» сердце мое выпускало ростки, они отпочковывались и превращались в такие же сердца, только маленькие. И маленькие сердца бились, стонали и подрагивали в каждом уголке моего тела, они забирались в горло и совершали головокружительный спуск в пах, они звенели, они вскрывали музыкальную шкатулку моего большого сердца острыми перочинными ножами, и я все, все прощала им ради упоительных секунд, минут, дней, недель, лет.
Теперь же я была не намерена прощать – никому и ничего, а «целоваться взасос»… Об этом лучше не думать.
– Ну, ты как там? – запоздало забеспокоилась Шамарина.
– Я в порядке.
– Слава богу! Я ведь предупреждала, душа моя: тот, кто решил завести себе любовника на тринадцать лет моложе, должен быть готов ко всему.
– Я в курсе. – Неужели это мой голос? Пустой, как сгнивший орех, бесцветный, как лак, которым пользовалась моя секретарша. Хорошо, что я ее уволила…
– Ты все-таки как?
– Я же сказала – в порядке.
– Ну и забей. Я ведь предупреждала, душа моя: мужчины такого типа не обещают женщинам ничего, кроме страданий.
– Иди в жопу, – вяло посоветовала я.
– Ты, действительно, в порядке, – обрадовалась Шамарина. – Я просто решила: лучше бы тебе узнать об этом от меня, чем от кого-нибудь другого. Предупрежден – значит вооружен. А вообще, подобных мудаков нужно отсекать хирургическим путем, я всегда так делала. Р-раз – и готово.
Хирург из Шамариной оказался никакой. Хреновый хирург. Одним ударом она отсекла мне голову, выпотрошила грудную клетку, и все мои маленькие сердца грохнулись оземь. И задохнулись, как рыбы без воды. И музыкальная шкатулка грохнулась, за три года я так и не поняла, что она там наигрывала. Теперь же в ее осколках я обнаружила мелодию «You don't know how much you can suffer».
«Ты даже не знаешь, как сильно ты можешь страдать». Соло на саксофоне – Жан Моркс. Аллилуйя!..
До того как Шамарина позвонила мне, наличие маленькой твари с привкусом «Ангела» относилось к разряду субъективных факторов, его можно было списать на мою мнительность, предменструальный синдром или последствия ломовой работы в журнале и агентстве. Сейчас я лицом к лицу столкнулась с объективной реальностью. Сломанная музыкальная шкатулка по совместительству оказалась ящиком Пандоры, и демоны, так долго в ней скрывавшиеся, вырвались на волю.
– Ты на машине? – Оказывается, Шамарина и не думала отключаться.
– Что?
– Я спрашиваю – ты на машине?
– На оленях… А что?
– Я в том смысле… Ты могла бы подскочить в этот чертов кабак. Накрыла бы их тепленькими.
– Нуда, нуда… А что ты там делала?
– Не поняла?
Что делала ты в этом чертовом кабаке? – Я была близка к тому, чтобы возненавидеть несчастную Шамарину, а заодно ее детей, ее котов и ее лошадь Пржевальского.
– Как что? Я зашла туда пожрать. Что еще можно делать в кабаке?
– Ты права. Что еще можно делать в кабаке… Только жрать.
– Такты поедешь туда?
– Не знаю. Да… не думаю… Нет.
– Мне приехать? – Все-таки Шамарина была настоящей подругой.
– Не знаю. Да… не думаю… Нет.
– Определись, душа моя.
– Слушай… У меня хренова туча дел. Я позвоню, когда освобожусь.
Я не стала слушать дальнейший сострадательный лепет Шамариной. Я отключилась. То есть – отключилась полностью, в прямом смысле слова, ничего, кроме могильного холода; ничего, кроме червей, хозяйничающих в моей пустой диафрагме; ничего, кроме бамбуковых кольев, пригвоздивших мое тело к мокрой глине.
Сырость. Темнота. Смерть.
Спустя какое-то время я обнаружила себя стоящей в пробке на Фонтанке. До кабака, о котором говорила Шамарина, было рукой подать, и при желании, даже несмотря на пробку, я могла бы оказаться там минут через десять, в худшем случае – пятнадцать. Я могла бы ворваться в гнусный вертеп, сочащийся острыми соусами, босса-новой и флюидами моего парня, моего бойфренда, моего Большого Брата; флюидами, поток которых направлен совсем не на меня. Я могла бы это сделать, но… представить все последующее не составило большого труда: разъяренная фурия, прочно застрявшая в возрастном промежутке от тридцати до пятидесяти, ловит с поличным своего молодого любовника. Далее – со всеми остановками – нелицеприятное выяснение отношений с привлечением божьей матери и иных матерей, столовых приборов, посуды, а также гитары и маракасов, с боем вырванных у квартета псевдобразильцев, исполняющих «Девушку из Ипонемы» in live в сорока трех вариантах.
Театр кабуки. Шоу «Звезды Сан-Ремо в Кремле». Твою мать.
Нет, такой радости я не доставлю. Ни официантам, ни литографиям Сапаты, развешанным по стенам, ни квартету псевдобразильцев, которые обслуживают кабак. Ни самому Владу.
Его автомобиль я заметила сразу, на стоянке у кабака. Кой черт его, это была моя – моя! – тачка. У Влада не было ничего своего, кроме спортивной сумки, его и самого не было, это я создала его. Вылепила и вытесала. Вымыла и высушила. Заставила думать не только головкой члена. Сволочь. Сволочь. Сволочь.
Но ярость, охватившая меня, улетучилась так же внезапно, как и возникла.
Я просто не в состоянии ненавидеть Влада.
Я могу ненавидеть все, что угодно: раннюю зиму, позднюю весну, изюм, туфли на шпильках, индийские благовония, молочную пенку, междометия «йоу» и «бла-бла-бла», привычку Шамариной ковыряться спичками в ушах, пекинесов, Джулию Роберте, стойкое идиоматическое выражение «твоя бритая киска впирает меня не по-детски», герл-бэнд «Atomic Kids», проколотые пупки, шотландскую волынку, перфомансы и инсталляции (свят, свят, свят!), но ненавидеть Влада я не могу.
Только бы он не увидел меня.
Только бы они не увидели меня.
Только бы я не увидела их.
Выходящих из кабака, держащихся за руки, молодых, прекрасных, целующих друг друга взасос… Лучше об этом не думать.
Я не увидела их. Я благополучно проехала мимо.
Я не увидела их, но увидела множество других, молодых и прекрасных. Город казался переполненным совсем юными людьми, оккупированным ими; выбросившим белый флаг и сдавшимся на милость победителя. Я и не подозревала, что в Питере такое количество молодняка. Разодетого в куртки самой немыслимой расцветки, потягивающего пиво из самых немыслимых банок, украшенного ногами самой немыслимой длины. Их африканские косички стягивали мне горло, их татуировки жгли мне тело, их джинсы и банданы расстреливали меня в упор, только молодость имеет право на существование, говорит Шамарина.
И она права.
Ничего нового в этом шамаринском откровении нет, редакционная политика моего журнала исповедует те же принципы – и будь они прокляты, эти канареечные дольче-габбановские принципы. Трижды прокляты, с сегодняшнего дня, с сегодняшней минуты.
Ты не должна ненавидеть молодость только потому, что она пахнет духами «Ангел», говорила я себе.
Ты не должна ненавидеть молодость только потому, что твой любимый человек предпочел двадцатилетнюю, говорила я себе.
Все это было похоже на мантры, на заклинания шамана, на аутотренинг, цена которому три копейки. Мантры облегчения не приносили. Внутри меня зрела боль, и я никак не могла приспособиться к ней. Малейший поворот головы, едва заметный взмах рук – все приносило страдание, нужно перетерпеть, сжать зубы и перетерпеть, не ты первая – не ты последняя, боль не может продолжаться вечно, когда-нибудь да отпустит, и ты снова сможешь дышать, ходить, улыбаться; напрасные стенания – мозг мой разъедала опухоль, но еще оставалась призрачная надежда, что Влад спасет меня. Нужно только поговорить с ним, и он спасет меня. Остались же в нем какие-то чувства, не могли не остаться, пусть их будет немного, на самом донышке:
этого хватит. На ампулу, на дозу, на обезболивающий укол. Я почти физически ощущала, как в вену втыкается игла, наполненная остатками чувств Влада, и по телу разливается блаженный покой, и боль уходит, уходит…