Смерть в осколках вазы мэбен - Платова Виктория. Страница 25

Я так резко обернулась, что, держи в этот момент в руках вазу, непременно разбила бы ее. К счастью, в руках у меня ничего не было, но стало неприятно от того, что я была застигнута врасплох, словно занималась каким-то постыдным делом.

— Я испугал вас? — спросил Иванов. — Пожалуйста, простите меня.

Он был все так же хорошо выбрит, аккуратно одет и подтянут. И опять мне пришла в голову мысль, что ему бы не авангардом заниматься, а работать искусствоведом в каком-нибудь музее, настолько неуместно старорежимным казался он среди других людей.

Именно такими мне всегда представлялись интеллигенты, которых задавила могучая и кровавая лапа революции. А им бы ходить на концерты и слушать Рахманинова. Впрочем, мой знакомый, возможно, и слушает Рахманинова, хотя… Он же сказал, что, живя в Питере…

— Вы любите Рахманинова? — спросила я, не думая о том, что вопрос может прозвучать странно и даже неуместно.

— Пожалуй, нет, — ответил он, — хотя могу послушать при случае. Классика вообще такая вещь, что не может надоесть. Но мне ближе как-то Шуберт или Григ. А из наших более других нравится Римский-Корсаков, хотя многие считают его слишком неудобоваримым.

— Григ, Шуберт… Вы, наверное, учились в музыкальной школе и классикой вас пичкали с детства? После этого вы без содрогания не могли слышать про Черни и Гайдна. Но с возрастом все же…

Художник рассмеялся. Я и предположить не могла, насколько заразительно он может смеяться. Конечно, я несла околесицу, но разве это повод, чтобы вот так откровенно потешаться надо мной? Может, мне обидеться и уйти? Удастся, кстати, избежать и ненужных вопросов. Или все же остаться?

— Не уходите, — попросил Иванов, как будто читал мои мысли. — Это я не над вами, а скорее над собой. Я никогда не занимался в музыкальной школе и не играю ни на одном инструменте. Но моя любимая бабушка была очень хорошим преподавателем.и почти сорок лет вела занятия в консерватории. Поэтому музыку я слышал с детства, причем хорошую музыку. Но насильно меня к ней никто не приобщал. Это возникло само собой и как потребность. По мере возможности стараюсь не пропускать концерты классической музыки, имею неплохую коллекцию дисков.

— А как же рок? — Я не могла опомниться от такого объяснения. — Вы же говорили…

— Конечно, — он кивнул, — но в нашем русском роке всегда на первое место вырывался текст, а музыка шла вторым эшелоном. Я же не под стеклянным колпаком живу. Все, что другие слушали, то и я слушал. Отобрав, разумеется, все, что наиболее отвечает потребностям души. Вы разве не так же поступаете?

— Все верно, — сдалась я. — К старому року я привыкла, он кажется правильным и вечным, молодых не понимаю и в большинстве не принимаю. А когда-то казалось, что всегда буду верить только молодым, только они могут правильно выразить любое состояние души.

— Просто наша молодость осталась с нами, а вместе с нею и наши пристрастия, и наши идеалы. Скажите, Леда, зачем вы сюда пришли?

Я растерялась. Оказывается, все эти разговоры были только прелюдией к этому вопросу, которого я очень хотела бы избежать. Но вопрос был задан в упор, и отвечать все же придется.

— Я пришла сюда, — медленно сказала я, — чтобы еще раз посмотреть картины Карчинского. Это действительно так. Но еще я хотела бы посмотреть на вазы мэбен. Вы считаете, что у меня не могло возникнуть такого желания?

— Могло, — художник кивнул. — Картины… я понимаю, но на вазу вы пришли посмотреть из-за вчерашнего скандала. Так?

— Возможно, — я не стала отрицать очевидное. — Но когда стала на нее смотреть, то скандал просто вылетел у меня из головы. Удивительно, неужели такое чудо можно создать руками?

— Конечно. — Иванов смотрел на меня как-то отстранение. — Карчинский — талантливый мастер.

— Уверена, что вы знаете гораздо больше, чем я. Скажите, почему он отказался продать вазу?

— Об этом, конечно же, лучше спросить у самого Володьки, — Иванов приходил в себя. — Но скажите, вы сами смогли бы продать такую красоту? Как можно понять чужую человеческую душу? Это было его решение.

— А если бы ваза была вашей, вы бы продали ее? — Жгучее любопытство заставило меня выпалить этот вопрос, прежде чем я успела прикусить язык.

— Вряд ли, — Иванов махнул рукой. — Хотя, кто знает. Возможно, что продал бы.

— За деньги, которые предлагал банкир, или за удовольствия, что сулила Диана? — Этот вопрос я произнесла по инерции, хотя и сознавала, что Иванов может оскорбиться и просто уйти.

— Вы журналистка до мозга костей, Леда, — он засмеялся, — но вы задали вопрос, и я отвечу честно, хотя и не знаю, какого ответа вы от меня ждете. Я мог бы продать вазу и получить за это деньги, но я не стал бы отдавать ее в обмен на сексуальное удовольствие. Возможно, я подарил бы вазу понравившейся мне женщине, но, разумеется, не Диане.

Вот так номер! Уже второй человек за эти два дня заявляет мне, что прелести дивы его совершенно не волнуют. Но ведь она действительно молода, красива, сексуальна. Почему тогда? Или она не в его вкусе тоже?

— Мне не нравится Диана, — ответил Иванов на мой непроизнесенный вопрос. — Может же она мне не нравиться?

— Конечно, — я кивнула. — Но очень многие находят ее привлекательной, постоянно твердят о ее чарующей полуулыбке, а журналисты называют ее новой Моной Лизой.

— Ее полуулыбка так же отвратительна, как оскал серийного маньяка-убийцы. Она сродни упырям и вурдалакам, с которыми, несомненно, в родстве. Мона Лиза! У настоящей Джоконды чарующая полуулыбка, а у Дианы — порочная полугримаска. Неужели вы никогда не замечали этого?

— Почему вы так разволновались? — Мне была непонятна странная вспышка художника.

— Потому что мне противен разговор о Диане, — заявил Иванов. — Давайте лучше поговорим о чем-нибудь более приятном.

— О корейском искусстве? — Я непроизвольно усмехнулась.

— Оно так же прекрасно, как и искусство любого другого народа, нужно лишь научиться его видеть. Но мне сейчас хотелось бы поговорить о вас. И знаете, Леда, давайте уйдем отсюда и немного погуляем по городу. Я покажу вам свои любимые места.

— Но я родилась в Питере, — я сделала робкую попытку отказаться. — Мне город белых ноче.й знаком как свои пять пальцев.

— Вот именно. — Он решительно взял меня под руку. — Но я родился и вырос в Москве, потом однажды приехал сюда и влюбился сразу. Безоговорочно и безоглядно, в серое небо над серым городом, в серые дома и серую воду Невы. Влюбился настолько сильно, что не успокоился, пока не поменял квартиру и не переехал сюда жить, чтобы каждый день быть рядом со своей любовью. И знаете, с каждым годом я привязываюсь к Петербургу все сильнее. Поэтому позвольте показать вам свой любимый город.

Я согласилась. А что мне еще оставалось? Мы бродили по мокрым серым улицам, залитым холодным осенним дождем, гуляли в парке, наблюдая, как падают на землю мокрые желтые парашютики, сидели в беседках, где пахло прокисшим пивом и валялись окурки, выходили к Неве под пронизывающий северный ветер, чтобы полюбоваться на разводные мосты.

Иванов не настаивал, чтобы я рассказала ему о своей жизни, но ненавязчиво, шаг за шагом и вопрос за вопросом узнал обо мне все или почти все. Я пыталась перевести разговор на него самого, но он отшучивался, потчуя меня забавными историями из своего детства, школьной и студенческой жизни. Самое странное, что мы не говорили ни об искусстве в целом, ни о живописи в частности. Наверное, он так же, как и я, непроизвольно избегал любого упоминания на эту тему. Так мы защищали друг друга от возможной неловкости.

Иванов оказался приятным собеседником, внимательным и ненавязчивым. Прогулка удалась на славу, я не чувствовала ног, но давно на душе у меня не было столь отрадно. Как истинный джентльмен, Иванов проводил меня до дома, пожелал спокойной ночи и так же спокойно и неторопливо удалился.

И хотя я вернулась домой далеко за полночь, Герта в квартире не было.