Бегемот - Покровский Александр Михайлович. Страница 15

Бирюза.

— О, озарение святое, снизойди! — молили певцы и поэты древней Месопотамии, и озаренье снизошло — все они остались без штанов, потому что озарение — один из способов освещения мрака: всем в одночасье становится ясно, куда идти, но при этом все чего-то лишаются — одни невинности, другие — благов и благости.

И на нас с Бегемотом снизошло озарение. (Я, кстати, тут же поинтересовался относительно штанов.)

Оно снизошло утром в пятницу, и душу сразу так затомило-затомило, потому что мысль озаряющая пока еще не до конца состоялась и какое-то время существовала в виде бледновато-клочковатом, но потом сразу раз! — и мы поняли, что не можем жить без бирюзы.

— Бирюза! — вскричал Бегемот. — Бирюза!

— Говорил ли я тебе, Саня, — обратился он ко мне тут же, от возбуждения сжимая до боли мой случайно оказавшийся рядом с ним большой палец правой руки, — что теперь мы будем заниматься исключительно бирюзой — этим благороднейшим из каменьев, измеряемых в каратах. Знаешь ли ты, что у меня есть технология производства бирюзы в несметных количествах. И мы прежде всего, конечно же, снабдим всю Армению этим богатством. У нас все армяне будут ходить с бирюзой. Они спать будут с бирюзой. Они жрать будут с бирюзой. Я бы даже на улицу запретил бы им выходить без бирюзы. Помчались!

Опять помчались!

Вы не знаете, почему русские люди всегда куда-то бегут, мчатся, распуская по воздуху слюни?

И почему русскому человеку можно пообещать что-нибудь, но не сделать, а потом пообещать ему еще что-то, еще более значительное, чтоб у него глаза на лоб полезли, и он опять поверит?

И опять побежит.

Почему в России нельзя спокойно сесть и положить в рот кусок варенной на пару лососины в белом соусе и,

обратившись в глубины своего существа,

наблюдать за тем, как она непринужденно растворяется,

уверенно теряет свои первоначальные очертания и в ней образуются плешины,

промоины,

легко ощущаются волоконца;

и во взоре твоем благодарном от всей этой ерунды сейчас же появится масло и то глубинное успокоение,

какое свойственно разве что только кустам бузины после дождя?

Почему у нас всегда так: только отправил кусок за щеку, как рядом обязательно оказывается некий запаршивевший от невзгод козел, доверху напичканный радиомусором, который говорит безо всякого умолку о налогах, бюджете, думе, парламентаризме, перемежая все это — «вам, конечно, будет небезынтересно» и «но мы-то с вами понимаем?».

Как хочется выловить в тарелке дробиночку перца и, придвинувшись к нему вплотную, — «простите!» — щелчком направить ему ее в глаз, лучше в правый, и с удовольствием необычайным по своей полноте наблюдать, как он задохнется от слез, заплюется, закашляет, а лучше забить ему в грызло обмылок или этот, как его, который разбухает, как груша, и заполняет, надеюсь, все помещение, как кляп какой-нибудь, и будет еще не раз то разбухать, то опадать, то разбухать, то опадать, пока не изольется душной Амазонией.

Я думаю, что это все из-за пассионарности.

То есть, я хочу сказать, из-за склонности этой страны к пассионарности.

Периодически встречаются тут несколько мудаков-пассионариев, и весь этот бардак начинается заново.

Все это — как шляпа по кочкам — пронеслось в моей голове, пока мы с Бегемотом бежали за бирюзой, и если с высоты птичьего полета посмотреть на то, как мы бежали, то многое, наверное, на этом свете нам должно проститься: столько в этом беге было наивной веры и надежды, а также — волглости, смачности, сочности.

И у Бегемота работали на лице все его мускулы, а взор его глаз — бесстыже чистых — был обращен чуть вверх, словно он наблюдает сошедшую с небес лепоту или зарю на вершинах деревьев.

Порой он прищелкивал языком, как вампир, порой улыбался, как дервиш, который уже видит танцующих гурий, а то вдруг останавливался и начинал говорить.

— Бирюза, — говорил он, — это соединение меди голубоватого и зеленоватого цвета, и ее можно варить из медного купороса или, лучше всего, из сливных вод, которые образуются как продукт различных производств. Подумай только, мы еще очистим город от тяжелых металлов! А потом все выпаривается и прессуется, а затем шлифуется. У меня есть такие шлифовальщики, которые даже из каловых камней сделают ожерелье!

И я смотрел на Бегемота, и уже видел на нем ожерелье из каловых камней, и вспоминал цитаты.

Я, знаете ли, неожиданно могу вспомнить цитаты. Например:

«Во время полового акта она имела обыкновение смеяться так бурно, что выталкивала член из влагалища».

Или:

«Они жили долго и кончали преимущественно в один день».

Или:

«Вместо рта взяла в глаз — еле выморгалась!»

Я не знаю, из каких они произведений, но считаю, что их нужно запретить.

Из соображений выспренней нравственности.

Именно выспренней!

Потому что у нас нравственность особого рода.

И поэтому ее нужно охранять.

А если ее оставить без присмотра, то она скоро полностью переродится в блуд и паскудство.

И когда я смотрю на Бегемота, мне все время приходит в голову мысль об охране нравственности.

И еще, куриные челюсти, в некоторые периоды своей жизни лицо Бегемота, срамота щенячья, вызывало в моей памяти лицо коменданта того славного военного городка, с которого и началась моя необыкновенная карьера. Что-то в них было общее, какая-то помесь ответственности с вихрем непредсказуемости.