Падает вверх - Полещук Александр Лазаревич. Страница 23

А завтра чуть свет я уже был на биостанции. Мы собирались отчаливать, как вдруг к нам подошла та женщина с черными косами и, не глядя на меня, прошла по шаланде, звеня какими-то стеклянными баночками, завернутыми в обрывок рыбачьей сети.

Как быстро уходил от нас берег! Вот уже и деревья и домики на берегу стали совсем маленькими; лозы, что росли вдоль берега, стали тонкой седой ленточкой, а потом исчезли. Море в тот день волновалось, то там, то здесь показывались на гребнях волн белые пенные барашки, а шаланда все дальше и дальше уходила от берега. Ветер срывал тонкие, мелкие-мелкие брызги с верхушек волн и бросал их в лицо, отчего я жмурился, счастливый и свободный какой-то особой свободой маленького морского человечка. Я и не предполагал, что через мгновение, вот прямо сейчас, оборвется мое детство.

— Он будет моряком? — насмешливо спросила отца женщина с черными косами. Я искоса вглядывался в нее, стараясь прижаться к борту шаланды, когда она проходила совсем близко от меня, большая, загорелая, ловкая.

— Возможно, — ответил отец, — очень может быть…

Он сидел на корме, пропустив руль под мышкой, и курил тонкую папироску. Таким я и запомнил его на всю жизнь.

— А вот посмотрим… — вдруг сказала женщина. Она стояла за мной и, пригнувшись под плавно набегающий парус, быстро схватила меня сзади за ноги. Сильный толчок — и я в море! Это было так неожиданно, что я глубоко ушел под воду, а когда вынырнул, то увидел, что отец борется с этой женщиной. Потом он увидел меня и направил было шаланду ко мне, но женщина с развевающимися черными косами вырвала у него из рук руль, и шаланда пошла прямо на меня, скользким шершавым смолистым боком больно толкнула меня в глубину. И я, плача от обиды и боли, поплыл к далекому невидимому берегу. Плавно набегали волна за волной, несколько раз позвал отец: «Миша! Ми-ша!» Я не откликался и, стараясь совершенно инстинктивно беречь силы, все плыл и плыл. А волны становились все сильнее и сильнее, выше и выше, и ветер пенил гребни волн, теперь это уже были не маленькие барашки — горькая бурая вода вскипала вокруг. Вот я увидел с гребня одной из волн далекий берег, и тотчас же оглянулся: пена, шипя, ударила в глаза, мне показалось, что я все-таки увидел совсем близко парус шаланды, но новая волна закрыла все вокруг.

Все ближе и ближе берег, вот я уже коснулся ногой дна. Теперь только я понял: шторм идет. Волны у берега совсем взбесились. Мне пришлось, то отступая, то ползком, скользя руками по острому ракушечнику, шаг за шагом приближаться к берегу. Каждая следующая волна поднимала меня и возвращала на прежнее место, пока совсем случайно я не нырнул под нее и в несколько шагов не достиг берега. Долго я лежал на песке, всматриваясь в потемневшую даль. Тяжелые облака низко шли над морем. Ни паруса, ни далекой косы не было видно. Какие-то люди подняли меня, отнесли к гавани. Я сказал, что там, в море, шаланда, и мой отец, и эта женщина. Мне вначале не поверили, но потом от берега отошел катер, а меня взял на руки директор биостанции и отнес домой.

Шаланду нашли только назавтра. Нашли далеко в открытом море. Шторм сломал ее мачты, она была полузатоплена, в ней никого не было.

ЛИЧНЫЙ ДРУГ НАСТОЯЩЕЙ ОБЕЗЬЯНЫ

В центре нашего городка стоял, казалось, совсем небольшой, только одним окном выходящий на улицу дом директора биостанции Зиновия Александровича Стрелецкого. На самом деле дом был большим и просторным, он уходил далеко в примыкавший к нему двор, мощенный неровным крупным булыжником. Зиновий Александрович жил в этом доме вместе со своей сестрой, женщиной худой и еще не очень старой; красноватая нездоровая кожа ее была всегда покрыта толстым слоем пудры. На стене в столовой висел большой ее портрет. Там она была изображена в каком-то воздушном наряде, совсем молодой. Видимо, портрет был написан очень хорошим художником, потому что через много лет я помню ее глаза такими, какими она глядела на меня с портрета: большие, карие, с темными дугами бровей.

Отец Зиновия Александровича был часовым мастером, а потом владельцем часового магазина. Умер он перед самой революцией, и все, что осталось от былого достатка, было обменено «на хлеб и сало» в годы гражданской войны. Только самые большие часы в высоких темных футлярах, одни без маятника, другие без стрелок, застыли по углам в каждой комнате, как будто само время перестало существовать для семьи покойного часовщика.

Кроме часов, в доме было много книг, приобретенных самим Зиновием Александровичем. Они содержались в образцовом порядке. Я как сейчас вижу ряды желтых полок и высокие стеллажи в его кабинете, вертящуюся этажерку рядом с его письменным столом, застекленный шкаф в столовой. Зиновий Александрович часто звал меня к себе, давал мне что-нибудь почитать, расспрашивал о прочитанном. Я старался не отзываться о книге дурно или хорошо, так как, если говорил, что книга мне понравилась, он немедленно мне ее дарил, а если говорил о хорошей книге плохо, то Зиновий Александрович пожимал плечами и смотрел на меня как-то отчужденно.

И все-таки в этот дом я не стал бы часто приходить. И Зиновий Александрович и его сестра — она как-то визгливо смеялась и пренеприятно щекотала меня своими длинными пальцами с острыми накрашенными ногтями — были равно чужды мне. Притягивала меня в этот дом мартышка Джулия. Она прожила у Зиновия Александровича уже пятнадцать лет — почтенный возраст для мартышки, тем более что в наших краях случались короткие, но довольно суровые зимы. Не раз Джулию пытались украсть циркачи, каждый год разбивавшие свой полотняный шатер за шумливым базаром. Много раз просили Зиновия Александровича, продать обезьянку: всех привлекало то, что Джулия великолепно переносила и зиму и смену времен года. Она бегала по двору даже тогда, когда вокруг лежал снег. Однажды она вбежала в дом и, забравшись в уголок, стала чем-то громко хрустеть. Я подумал, что это леденец, но, присмотревшись, увидел в ее ручонке большую ледяную сосульку, отломанную, вероятно, от водосточной трубы.

Белый как снег пес, по кличке «Пират», был самым близким другом Джулии. Часами она искала у него невидимых насекомых, быстро-быстро перебирая своими черными ручками с совсем черными уголечкаминоготками, а Пират лениво дремал на полу в ярком квадрате света. Мне никак не удавалось стать равноправным членом этой чудесной компании. Только иногда на Джулию что-то «находило», и тогда я придвигал большие кадки с цветами друг к другу, переворачивал плетеные кресла и венскую качалку, приносил из передней трости Зиновия Александровича — все вместе изображало ДЖУНГЛИ, — и Джулия играла со мной часами, а Пират, напряженно всматриваясь сквозь листву фикусов и рододендрона, время от времени ревниво лаял на нас.

— Ну, что вы натворили! — шумела тетя Паша, какая-то дальняя родственница Зиновия Александровича, убиравшая и следившая за хозяйством в его доме. — Что это вы тут натворили? Вот придет Зиновий Александрович, он вам задаст! А тебе, Джулия, должно быть стыдно, ты же большая, ты же старшая, а ну, марш на кухню! Я без тебя со стиркой не управлюсь!.

Это вовсе не было шуткой. Это было обязательное домашнее мероприятие. Джулия самозабвенно любила стирать и не один раз проникала в кладовку, куда прятали замоченное белье, и «стирала» его с таким остервенением, что ткань распадалась на тонкие ленточки. Вот тетя Паша и придумала ставить перед собой во время стирки маленькую чашку с куском мыла и несколькими тряпочками, и Джулия, старательно выпятив губы, мылила и терла тряпочки и тщательно их прополаскивала, пока это занятие ей не надоедало.

В кухне стояла просторная железная клетка, куда Джулию отправляли на ночь. В клетке не было дверцы, ее просто наклоняли набок, и Джулия с виноватым видом отправлялась на свой матрасик спать.

Однажды Джулия заболела. На ее спине вздулся огромный нарыв, и никакие компрессы не могли ей помочь. Грустная-грустная лежала она на своем матрасике, и ее черные глаза в тонких старческих морщинках были полны такой тоски, что ни у Зиновия Александровича, ни у меня не оставалось никаких надежд. Нужна была срочная операция, но Джулия не давалась в руки. А когда в дело вмешалась тетя Паша, то укусила ее за палец, глубоко и пребольно. И вдруг как-то вечером Зиновий Александрович серьезно сказал мне: