Старые дороги - Полищук Сергей. Страница 16
Рассказывала что-то о себе и своих родителях (почему-то о родителях всегда рассказывается что-то смешное) спросила, живы ли мои. И я тоже рассказал ей немного смешную и сентиментальную историю о молодом военном юристе-одессите. Он служил б Тирасполе, небольшом в то время, в начале двадцатых годов, молдавском городке, недалеко от Одессы, недавно лишь закончил (еще при белых, при Деникине) Одесский (Новороссийский) университет, ему было двадцать шесть лет, как мне сейчас, и к нему, очень, конечно, важном в этом городишке лицу, старшему военному следователю корпуса, пришла на прием нищая восемнадцатилетняя дворяночка, сбежавшая из голодного Петрограда. Она пришла, чтобы попытаться устроиться у пего секретаршей, и на ней было платье, сшитое из распоротого мешка, и веревочные туфли на деревянных стуколках…
Рассказывал и о пожилой теперь женщине, учительнице французского языка в Одессе («Очень, наверное, по ней скучаете?») – спросила Анелька. – «Скучаю, конечно». Поеме смерти мужа (он погиб в гетто) она так и не вышла замуж. Живет в полупустой своей комнате в коммунальной квартире, одинокая, плохо приспособленная к жизни и до ужаса наивная. Ни тридцать седьмой под, ни оккупация и гибель мужа, ни послеоккупационное к таким, как она, оскорбительное отношение властей – все это ровно ничему ее не научило. Она до сих пор верит во всякую чушь, если только эта чушь изречена сверху, и плакала, когда умер Сталин.
А еще я рассказал ей, по это уже в порядке курьеза, как несколько лет назад в школе, где она работает, ей поручили провести политинформацию. Она добросовестнейшим образом к пей подготовилась, перечитала все газеты и журналы в школьной библиотеке чуть ли не за год и рассказывала мне потом, как эта политинформация у нее прошла («Очень, очень хорошо прошла, деточка!») и как все были довольны. Все прямо-таки восторгались – и директор школы и завуч и парторг – – п все благодарили ее («Очень, деточка, благодарили!», только от волнения, что ли, допустила одну совсем незначительную ошибку: вместо «ВКП(б) то и дело говорил? «КВП» (касса взаимопомощи) «КВП пас призывает…» «КВП мудро нами руководит…», «КВП и лично товарищ Сталин ведут нас к светлому будущему…»
Она и сейчас, продолжал я, осталась такой же, как в те послевоенные годы. Сейчас ее больше всего волнует здоровье лидеров стран третьего мира, но и за своих, отечественных, она тоже постоянно переживает. И если соседка по кухне мадам Церковер («Мадам Церковер – простая женщина, а простые люди, они же все знают!»), если мадам Церковер ей сообщит, что у того или иного члена политбюро, к пример; па заднице выскочил чирей, или того хуже: разыгрался геморрой, она тут же об этом напишет мне, без тени пропни спрашивая: «Деточка, как же он теперь будет сидеть на заседаниях политбюро, это же, наверное, очень больно?…»
Анелька смеялась так, что из глаз ее, казалось, сыпались уже не искры – раскаленные угли.
– Холера! – говорила она. – Нет, вы все-таки чуточку негодяй, да? Ну, сознайтесь… сознайтесь, что вы все это сами выдумали – – вот сейчас, здесь… Про членов политбюро во всяком случае… Мама вас, конечно, безумно любит? Ну, расскажите, расскажите о ней еще!…
Вот такая эта была ни к чему не обязывающая беседа И вот сейчас Анелька снова в Мяделе за тридевять земель от меня, а там где-то недалеко и знаменитое озеро Нарочь с его курортами, и вообще Бог знает, что еще?… И при мысли обо всем этом мне почему-то становилось неуютно.
Глава VII.
История одной кражи
Я уже упоминал где-то, как меня всегда немного коробило, когда ко мне в консультацию прибегала какая-нибудь из наших судейских женщин и еще не переступив порога, кричала:
– Бежите скорее в суд! Там сейчас будет дело и они хочут нанять защитника.
– Хотят пригласить защитника?
– Ага, ага, нанять…
А ведь в этом-то как раз и проявлялось их, этих женщин, доброе ко мне отношение да и всех остальных работников суда тоже. И дело тут было не столько в моем каком-нибудь особом обаянии или других каких качествах: просто в свое время все они здорово натерпелись от моей предшественницы, женщины малограмотной и вздорной, бывшей прокурорши, которая за недолгое время своей работы в районе в качестве заведующей консультацией сумела вызвать их единодушную ненависть.
О ее безграмотности ходили легенды. Рассказывали, будто однажды, желая подольститься к прокурору (Михаилу Павловичу), с которым.она вместе выступала в процессе и при этом оба они придерживались одной позиции, она радостно сообщала:
– А мы сегодня с товарищем прокурором выступали в унитаз!
Об этом и еще многом другом мне, конечно, было рассказано в самый первый день моего пребывания в районе.
Она же, рассказывали мне, повсюду рассылала жалобы на своих коллег, с истинно прокурорским упорством изобличая каждого из них в нравственном падении, после чего разным комиссиям, сыпавшимся на нас, как горох, приходилось объяснять, почему, например, судебный исполнитель Степан, выписав в леспромхозе для ремонта своего дома одно некондиционнее бревно, в действительности получил бревно самых высоких кондиций, а следователь Евгений Абрамович спит на столе в кабинете, а не в постели с женой. Причем несдержавшийся Евгений Абрамович, рассказывали, пообещали тут же на комиссии, что набьет ей морду, а Степан выкрасил одну из стен отремонтированной избы нежно-зеленой масляной краской (полагаю, этой же краской была им выкрашена потом и моя пишущая машинка), а на вопрос проверяющего: почему именно «нежно-зеленой»; не растерявшись, ответил: «Для нежности!»
И, конечно же, рядом с этой малосимпатичной особой я имел определенные преимущества: хоть не путал «униссон» с «унитазом» и не вынуждал никого окрашивать стены изб масляной краской.
Неплохо складывались мои отношения и с прокуроров
Михаилом Павловичем, хотя понять этого человека до конца я никогда не мог.
Я мог понять следователя Евгения Абрамовича, с которым не всегда и не во всем соглашался. Мог понять непритязательного Павлика Горогулю и грубоватого Васю («Эх, вдав бы Верке по рубцу!»), а вот Михаила Павловича по-настоящему никогда не понимал, да как-то к этому и не стремился, такой невообразимой тоской всегда от него веяло. Его уважали, с ним считались, как с человеком «при власти» и человеком, имеющим на все свое мнение, но недолюбливали. Но могу сказать, чтобы и у меня он вызывал те же чувства – он у меня не вызывал попросту никаких чувств и сам гоже вроде бы ни к кому их не испытывал. Делал всегда только то, что нужно делать, и так, как нужно, говорил правильные, разумные вещи. И был спокоен. Удивительно, неповторимо спокоен, как может быть спокоен лишь человек, убежденный в правильности каждого своего поступка.
Не раз нам приходилось сидеть друг напротив друга не только в зале,суда, но и за одним обеденным столом, когда все мы после наших выездных сессий, усталые, замерзшие и полуживые, оказывались гостями председателя колхоза или директора школы и когда на этом столе появлялась радующая душу бутылочка (первая – с наклейкой, «монополька», вторая и последующие – без наклеек и заткнутые сверху газетным квачом), появлялась и миска с только что сваренной и дымящейся еще картошкой, тарелки с солеными или маринованными грибочками, а с их появлением возникал и какой-нибудь ни к чему не обязывающий общий разговор, шутки.
Люди отмерзали душой, оттаивали. В такие минуты Михаил Павлович мог себе позволить рассказать анекдот о кукурузе, который, по слухам, неделю назад в узком кругу рассказал сам «первый», «хозяин района» (а Михаил Павлович, это знали все, был к нему вхож), или упомянуть,о своих хозяйственных успехах в строительстве нового здания прокуратуры (вот «выбил» столько-то штук силикатного кирпича и достал сорокамиллиметровых досок для пола!) Однажды при этом он упомянул и обо мне (не помню уже, как им это было привязано к доскам и кирпичу): у нас, мол, теперь и адвокат вполне приличный и если он надумает у нас окончательно обосноваться, если создаст семью, мы ему и квартиру дадим – два новых дома вот сдаем, а поселять в них некого, боятся люди без своих огородов остаться – и даже в партию его примем…