Улица Грановского, 2 - Полухин Юрий Дмитриевич. Страница 106

А он-то думал, пустяк, даже в очередь сел к хирургу.

Полчаса, не меньше они там просидели, пока сестра не увидела, что очень уж бледный парень, не спросила:

«У тебя что?» Он ответил: «На гвоздь напоролся».

И после этого они еще сидели, но тут уж упал он со стула: кровоизлияние в легкие, захлебнулся кровью…

Не понимаю, как он терпел молча до последнего. Отцовский характер… И самолюбие – тоже Токарева, и желание всех себе подчинить: куда уж там отступить в драке! – тем более у Кудрявцева на глазах. Нет, конечно же должен он был доказать, что Саша – трус… Хирург сказал: «Двадцатью бы минутами, получасом раньше, – можно было спасти». Все бы тогда по-иному было!..

Он замолчал. Опять я увидел Валерку Токарева, как он стоял в дверях, кудлатый, шалавый и уверенный в себе, слишком уверенный… И тут снова на глаза мне попалась строчка: «На углу стоял дядя. Он сказал, что все видел. И пошел с нами». И я спросил:

– Семен Матвеевич, а что ж дядя-то на углу, на улице? Его показания есть?

– Есть-то они есть, да темный какой-то мужик оказался. Вернее, милицейского протокола, сразу после драки который составлялся, – в деле нет. Сашины показания есть, а вот мужика этого – нету. А на суде он говорил все какими-то прибаутками: «бей направо, бей налево – кто уцелеет, тот останется», «пуля виноватого сыщет, хоть в куст стреляй», «а я и видел, что я не видел», «и так бывает, что ничего не бывает»…

– Постойте-постойте! Это уж не Мавродин ли?

Егерь?

– Он. А вы его откуда знаете?

Я объяснил. Ронкину рассказ мой показался пустячным. Он опять о своем заговорил:

– Вот так и изъяснялся на суде Мавродин – «кругами». Вроде как Саша ножиком махал: бить не бил и защититься, конечно, не мог.

– Но ведь должны же были увидеть в милиции, что губа у него разбита?

– Тогда-то они не знали еще, чем все кончилось.

Могли и не обратить внимания. Не знаю, но в протоколе об этом тоже – ни слова. Ведь тут теперь важно не то, что случилось, а что записано и что не записано.

А записано вот что. Читайте.

Лист дела 23, постановление следователя городской прокуратуры Гусева С. В. «…Кудрявцев вновь попросил Ронкина извиниться перед ним за нанесенную ему обиду, и на отказ Ронкина Кудрявцев нанес ему удар рукой по лицу.

СЛЕДСТВИЕ СЧИТАЕТ, ЧТО ДЕЙСТВИЯ КУДРЯВЦЕВА БЫЛИ ПРАВОМЕРНЫ».

Сбоку Ронкиным было приписано: «Последняя строка так и напечатана в постановлении крупным шрифтом».

Я, не сдержавшись, воскликнул:

– Это же хулиганская логика: не извинился перед тобой – бей в морду! Как же так?

Ронкин пожал плечами. И я еще спросил:

– А что в приговоре по этому поводу?

– Вот, смотрите…

«Действия Ронкина, размахивавшего ножом, были вызваны не тем, что Токарев угрожал ему избиением и Ронкин вынужден был защищаться, а чувством ненависти и неприязни к Токареву, а потому в его действиях не было необходимой обороны…»

Я дважды перечитал эту канцелярскую фразу, прежде чем смог добраться до смысла ее. «Но откуда же ненависть могла взяться! Да еще не к Кудрявцеву – к Токареву, которого Саша вообще не знал. Откуда?!»

Но дальше-то судья изъяснялся определенней: «Действия Кудрявцева и Токарева никакой общественной опасности или опасности для личности Ронкина не представляли».

– Ведь двое на одного! Как же так? – спрашивал я. – Не могут же они этого отрицать!

– Защитник тоже говорил о том, но судья сказала:

«С Ронкиным вместе Амелин был».

Ронкин отвернулся. Плечи его ссутулились. Тихо было на кухоньке. И я слышал, как у Семена Матвеевича в груди булькнуло что-то. Но голос был прежним, тусклым:

– Мне не хотелось это слово самому произносить – «предвзятость». Но пораскиньте умом сами еще над двумя хотя бы фактами. Учителя прежней Сашиной школы, все, кто хоть когда-то с ним занимался, собрались, директор тоже, и стали писать ему характеристику. Каждый предлагал свое, и, если хоть кто-нибудь голосовал против какого-то слова, – слово вычеркивали.

Чтоб только единогласно – каждая фраза. Они написали: «Среди сверстников выделялся гражданской зрелостью, активностью, вырос, не зная дурного влияния улицы, обладал повышенным чувством собственного достоинства…» Ну и еще – всякое. Только хорошее.

Повышенная эмоциональность и так далее. И вот почему-то Гусев велел утвердить характеристику эту в горкоме комсомола. А там утверждать ее отказались. Разве преподавательский коллектив горкому комсомола подчинен?.. Директор выступала на суде. Тогда-то и еще выяснилось: директор не успела из горкома комсомола в школу вернуться, а туда уже позвонили из гороно, скомандовали: характеристику на Сашу суду не передавать. Директор, женщина немолодая, многоопытная, потом покаялась: виновата, мол, что послушалась. А поздно: так и не приобщили к делу характеристику. Ребята, соученики бывшие, тоже что-то писали. Но и от их писем судья – Чеснокова ее фамилия – отмахнулась: мол, письма эти – «состряпанные»… Да, не удивляйтесь. Так во всеуслышанье и заявила… Уж очень все – одно к одному. Не находите?

– Вы думаете, был чей-то нажим на райком комсомола, на гороно, на следователя? – спросил я. Ронкин пожал плечами. И я еще спросил: – Это – Токарев?

Михаил Андреевич? Так?

Он молчал.

– Семен Матвеевич, вы простите, что я настаиваю.

Но если вмешиваться мне в это дело, – все надо знать.

Вы сами не пробовали с Токаревым говорить?

Он ответил лишь после долгой паузы:

– Пробовал. Как раз перед судом. – Он взглянул на меня. Глаза его стали странно спокойны. – Я к нему на работу пришел. Чтоб было как-то поофициальней.

Не в гости же мне идти к нему!.. Но все равно разговора не получилось. Я ему сказал: «Не могу докопаться до корней, но что-то странное происходит. Следствие ведется наперекос. Ты должен встретиться со следователем». Вот тогда он меня и спросил: «Ты еще хочешь, чтоб я оказал на него давление?» – «А ты не понимаешь, – спросил я, – что давление такое все равно есть?

Если даже никто ничего конкретно не предпринимает – я не могу тебя подозревать, никого не могу подозревать, – но если даже никто никаких приказов никому не давал, ты понимаешь, что одно твое молчание – уже давит? У тебя здесь власти больше, чем у кого-либо.

Думаешь, это не давит? Думаешь, так оно все и идет как надо, если ты-то молчишь? Тот же Гусев, следователь, не боится, что заговоришь ты?..»

Ронкин замолчал.

– Ну, а он что?

– Он сказал: «Пойми, Семен, у Валерия есть и мать.

Не могу я вмешиваться. Что я тогда ей скажу? Вот я с тобой говорю, а у меня горло перехватывает. А – с ней?.. Не могу!..» – «Ах, вот что! А у Саши матери нету? Мертвым не больно, так?.. А помнишь ли ты, что мне говорил, когда она умерла? И что Пасечный говорил, помнишь?..» Больше уж я ничего не спрашивал. А он ничего и не отвечал. И даже на суде не был.

– Семен Матвеевич, а почему вы не разрешили Панину сообщить о случившемся?

– Не понимаете? – спросил Ронкин, наморщившись. – Боюсь, и не поймете… Жалко мне Токарева.

Мне и сейчас его жалко. Как представлю Валерку его: вот он сидит в поликлинике и рану рукой зажимает и говорит: «На гвоздь напоролся…» – как представлю это, все у меня переворачивается внутри. Ведь, глядишь, и вырос бы еще из него человек, не хуже отца!

Дурацкая его жажда первенства – в других обстоятельствах она могла и в хорошую сторону сработать, так?

Это даже я сейчас рассуждаю так, а каково – Михаилу?.. И Панин… Ну, не знаю, откуда у меня такая уверенность, но Панин-то заставил бы Токарева повернуться иначе. Не знаю, как, но заставил бы. А я не хочу, чтоб заставляли. Не нужно это, нельзя. Такое – человек должен сам для себя вырешить. А чтоб через силу… да это и мне было бы – подачка. И Саше – тоже. Нам такого не надо!.. А Михаил? Разве после этакого поворота не стал бы он меня ненавидеть?.. Понимаете? Нет!

Нельзя Панину сейчас ни полслова говорить!

Я не стал спорить. Но и о письме Панина, которое лежало у меня в кармане, промолчал, а только подумал: «Хорошо, что оно у меня с собой. Ронкин прав кругом. Но и Панин ошибиться в этом деле не может».