Баранья голова - Аяла Франсиско. Страница 5
Вместо ответа я снова задал все тот же вопрос: «А вы действительно уверены, что мы – одного корня? На чем основана эта уверенность?»
«Достаточно было увидать тебя, и сомнений у меня не осталось», – сказала она горячо, уставив в меня палец, весь в перстнях. «С первой же минуты! Неужели ты не понимаешь: не будь я полностью уверена, стала бы я говорить с тобой так доверительно? Мне довольно было одного взгляда! И тут же сердце сказало: что же ты стоишь, почему ты не спешишь обнять его? Но я сдержалась, подумала: а вдруг ему это не понравится? Я тебя побаивалась (тут я улыбнулся: если это и было так, теперь от ее боязни следа не осталось), стеснялась. И не потому, что у меня были сомнения, – просто ты стоял с таким отстраненным, холодным, гордым выражением… впрочем, это присуще всем Торресам. И потом… хочешь посмотреть на свой портрет? Подожди минутку!»
Не дожидаясь ответа, сеньора быстро вошла в дом. Ее суетливость начинала раздражать меня; несколько минут, пока сеньора отсутствовала, во дворе царило тягостное молчание: казалось, брата с сестрой тут и не было; молодой человек продолжал отрешенно сидеть, зажав в зубах розу, – возможно, ему все это прискучило и не очень было по душе; а девушка осталась стоять, где стояла, за опустевшим креслом матери, ее голоса я еще не слыхал. Я украдкой бросил на нее взгляд и увидел, что она смотрит в глубь сада: там на крохотном огородике давешний мой проводник-оборванец, присутствия которого я до этого не заметил, согнувшись над грядкой, кетменем рыхлил землю и поглядывал в мою сторону. Рядом с ним щипал траву привязанный к дереву барашек… Сеньора недолго оставалась в доме; она скоро появилась и протянула мне медальон с портретом, написанным цветной эмалью. Вручая его, женщина с многозначительным видом ожидала, как я отреагирую. На медальоне был изображен мужчина примерно моего возраста, похожий на меня, и – к чему отпираться? – даже очень; только волосы у него были посветлее (такие, впрочем, были у меня лет в двадцать, затем они потемнели, стали каштановыми), а взгляд (тут, правда, мог приложить свое старание художник) был мягче и мечтательно устремлен вдаль…
Внимательно всматриваясь в мои глаза, застыв и вся напрягшись, как кошка перед прыжком, сеньора ожидала, что я скажу, – лишь в глазах у нее был прежний оттенок легкой иронии. Увидав, что я поднял взгляд от портрета, она торжествующе воскликнула: «Ну, как? Кто это? Нет, это не ты, нет. Это мой прадед, Мохаммед бен Юсуф, самый прекрасный в нашем роду человек – ему удалось здесь, на земле Африки, вернуть семье Торресов достойное место, которое она занимала в Андалусии. Сейчас наш дом беден, но в свое время был одним из самых богатых в Фесе. Все изменилось с приходом французов, да и до них бед случилось немало – наживались на этом недостойные люди, узурпаторы чужого богатства и славы, умеющие лишь интриговать, без зазрения совести пользоваться страданиями других, в то время как…» И она опять углубилась в словесный лабиринт.
«…Ты расскажешь нам, как сложилась судьба Торресов в Испании?» Я вздрогнул – ее вопрос застал меня врасплох. В потоке утомительного многословия, от которого у меня закружилась голова, вопрос прозвучал неожиданно, и я не сразу понял его смысл: мне пришлось как бы задним числом возвращать его в память, словно он застрял у меня в ушах, и с трудом разбирать его смысл, будто полустертую надпись карандашом; итак, она сказала что-то вроде: «А как живете вы, Торресы, в Альмуньекаре? Ты расскажешь нам, как сложилась их судьба?» Все, что было до этой фразы – нудное, путаное, невнятное изложение непонятных событий, – осталось за пределами моего восприятия; четкий смысл вопроса, подчеркнутого последовавшим затем молчанием, вырвал меня из глубокого смятения, в которое я погрузился, глядя на портрет человека, о существовании которого я и не подозревал, человека, умершего давно, когда я еще и не родился, но вместе с тем имевшего настолько схожие с моими черты, что его изображение вполне могло сойти за мое, нарисованное вчера, – он вызвал у меня внезапное и странное ощущение тошноты. Мне захотелось бежать от самого себя, покинуть свою оболочку, отказаться от собственного облика, так меня тяготившего и даже от своего имени, от этих двух слов Хосе Торрес, которые пристали ко мне будто ярлык, – я вдруг ощутил, что не желаю воспринимать их как свои, что они мне не нравятся.
Правда, это чувство длилось всего несколько мгновений, как короткое головокружение. Освободился я от него, вспомнив вдруг почему-то – видимо, по дальней ассоциации – другой портрет, фотографию моего дяди Хесуса, уже в летах, с седой бородкой и обычным надменным видом, нелепо наряженного мавром на фоне бутафорского дворца Альгамбры. Я никогда не мог понять, как мог серьезный и уважаемый человек, городской судья, ушедший на покой, позволить себе столь безвкусную эскападу: вырядиться словно чучело гороховое, нацепить тюрбан, восточные туфли без задников и со старинным мультуком в руках усесться в подушки подле мавританских сводчатых окошек из картона перед объективом. Меня всегда возмущала эта фотография – в арабской рамке, – которую дядя показывал с большим удовольствием. Так вот, неожиданно мне вспомнился этот нелепый снимок, забытый бог знает сколько лет назад и ничуть не похожий на портрет, который я сейчас держал в руках: с него на меня смотрел молодой еще человек, одежды его не было видно – только голова, нарисованная просто и без ухищрений, но с явным желанием добиться наибольшего сходства с оригиналом… Так что же стало с нашей семьей? Ощущение, испытанное мною при воспоминании о старой фотографии, отдававшей непростительной провинциальной театральностью, было таким острым, что на сей раз я даже не почувствовал прилива сострадания или бессильного бешенства, которое всегда охватывало меня, стоило вспомнить – а тут он сразу же припомнился – дядю Хесуса, убитого выстрелом в затылок и выставленного прямо на земле, среди других покойников, словно ярмарочный товар, на обозрение толпы, в которой были и убитые горем люди, искавшие в этом скорбном ряду исчезнувшего родственника, но главным образом – зеваки, непременно слетающиеся на любое зрелище: некоторые отпускали мрачные шуточки, другие что-то злобно бормотали; все это в равной степени было омерзительно. Теперь ужас от воспоминания о навсегда врезавшейся в память сцене смешивался с раздражением, вызванным памятью о безвкусной фотографии дяди, выряженного арабом; странная смесь чувств действовала на меня словно успокоительное средство – не унимая боли, она в то же время словно отдаляла ее; нет, боль, пожалуй, была даже более острой, чем обычно, но она изменилась, как бы лишилась реальности, осязаемости. Итак, значит, что сталось с нами, Торресами, в Испании? Прекрасное настроение, в котором я пребывал весь день с самого утра, было вконец испорчено. Спаси нас бог – что с нами сталось!
Поглядев на часы, я увидел, что уже больше половины первого. Я встал. «Слишком поздно, – сказал я, оправдываясь, – лучше в другой раз расскажу». «Поздно? Тогда ты должен прийти сегодня поужинать с нами, – распорядилась сеньора. – Верно, сын? – спросила она у Юсуфа. – Попроси гостя, чтобы он согласился». Мне пришлось уступить. Новые родственники просили так настойчиво, так изысканно, пуская в ход замысловатые доводы, которым мне нечего было противопоставить, даже если бы чувствовал себя более спокойным, чего сейчас и в помине не было. Решив положить конец назойливым уговорам, я резко сказал: «Хорошо, пусть будет так: я приду к вам ужинать. Но с одним условием: сейчас Юсуф пойдет со мной – мы пообедаем вдвоем и вместо сиесты немного поболтаем». Мать улыбкой выразила согласие, и сын отправился со мной.
Выйдя на улицу, всю белую от яркого солнца, я вздохнул полной грудью. Посмотрев на моего спутника, я подумал, что, похоже, и с него, как только он переступил порог дома, спала тяжесть: как по мановению волшебной палочки Юсуф преобразился, повеселел и превратился в обычного молодого человека, ничем особенно не примечательного, живого и легкого, почти мальчишку. Я попросил его показать мне приличный ресторан, и, пройдя пешком минут пятнадцать-двадцать, мы уселись друг против друга в просторном зале, претендовавшем на некоторую респектабельность: на каждом столе – цветы, официанты – в белых жилетах. Мы выбрали место у окна во всю стену, откуда виден был красивый проспект, и в приятной обстановке – цвет потолка и стен ложился на белые скатерти свежим зеленоватым отсветом, а шуршанье вентиляторов под потолком действовало умиротворяюще – не спеша обедали, а я расспрашивал юношу о городе и его окрестностях, имея в виду интересы своего торгового дела. По правде говоря, ничего полезного он мне не рассказал. Юсуф был взволнован приглашением в ресторан – это было длянего внове: хотя он пытался сохранить обычную свою сдержанность, блеск глаз, готовность, с которой он поддерживал беседу, любезность и внимание к каждому моему слову выдавали его удовольствие. Молодой человек буквально забросал меня вопросами по радиоделу, которым очень интересовался. Юноша знал многие марки приемников, их характеристики, по ходу беседы выяснилось, что он в свое время изучал радиотехнику и даже собрал небольшой приемник, который они всей семьей слушали, пока аппарат не вышел из строя. «Где-то дома валяется…» Слушая его, я посочувствовал этим бедным людям – неважно, родственники они или нет, – и дал себе слово презентовать им «Роунер», пусть самой скромной модели: их это наверняка обрадует, а мне обойдется недорого. Да, решил я, обязательно сделаю им такой подарок…