Корабль дураков - Портер Кэтрин Энн. Страница 138

Левенталь, несмотря на неприятную обстановку (он к такому давно привык), просто из общительности охотно завязал бы разговор едва ли не с первым встречным, лишь бы собеседник не касался религии — его, Левенталя, религии, других он не признавал: все, кто исповедует иную веру, просто язычники и поклоняются ложным богам, как бы они там себя ни называли. Не однажды какой-нибудь иноверец, охотник до споров, напоминал ему, что на свете существует примерно два миллиарда человек, созданных, надо полагать, одним и тем же богом, а евреев всего-то каких-нибудь двадцать миллионов. Так с чего бы Господь Бог оказался столь несправедливо пристрастен? Но Левенталя такими вздорными рассуждениями не смутишь. «Ничего не могу вам сказать, — отвечает он в подобных случаях. — Вам надо бы потолковать с каким-нибудь раввином. Раввину я верю, он в божьих делах понимает». Но Левенталю не по себе уже оттого, что приходится произнести имя Господне, пусть на языке дикарей, пусть не истинное имя, а лишь замену священного имени, которое произносить не дозволено. И он всегда старается перевести разговор на другое, а если это не удается, просто встает и уходит. Неважно, что думают о нем иноверцы, нравится он им или нет. Они-то ему не нравятся, тут у него перед ними преимущество. Он вовсе не желает от них милостей и одолжений — того, что ему от них надо, он сам добивается и никого не должен за это благодарить. Ему нужно в жизни только одно: право быть самим собой, ездить, куда потянет, и делать то, к чему лежит душа, и чтобы они ему не мешали — какое они имеют право?..

Никогда за всю историю человечества ни одно племя и ни один народ не пользовались такими правами, но это Левенталю все равно, где уж ему горевать из-за того, что его не касается. Все в нем возмущалось и кипело, гнев бурлил в груди, точно лава под землей, если ей некуда излиться. Всем иноверцам нельзя доверять, но особенно тем, которые пристают к тебе с разговорами про то, как они не одобряют расовых предрассудков, и сами, мол, такими предрассудками вовсе не страдают, и как им неприятен поступок капитана, и что у них у самих есть добрые друзья — евреи, и, мол, всем известно, что среди самых больших талантов на свете немало было евреев. И евреи, мол, такие великодушные, всегда кому-нибудь помогают. Левенталь поджал губы, едва не плюнул в физиономию этой особе, американке, которая всюду таскается с альбомом для рисования, у нее есть тут спутник, они не женаты, но это все равно. Не угодно ли, подошла сзади и, даже «здрасте» не сказав, пошла с ним рядом и начала трещать: она, мол, считает, что вся эта история просто позорна, и пускай он знает, что она возмущена.

— Чем возмущены? — переспросил он, не глядя на нее, и сам почувствовал, как лицо его искривилось отвращением: эта особа подошла почти вплотную. Она вытягивала шею, пытаясь поймать его взгляд, но он лишь на миг встретился с ней глазами и тотчас отвел свои. Он не выносил христианских девиц. — Что это вас так возмутило?

Она не поняла намека и продолжала свое — ей, мол, невыносимо, чтоб он думал, будто все настроены как капитан или как Рибер и… и другие вроде Рибера. Почти всем, с кем она говорила, эта история просто отвратительна, но ведь капитан на корабле хозяин, что же могут поделать пассажиры?

— Я просто хотела, чтобы вы это знали, — докончила она несмело.

Как будто своими разговорами она что-то поправила, как будто ему важно, что она там думает, как будто ее слова чтото для него меняют. Вот нахалка!

— Ну а я здесь при чем? — сказал Левенталь. — Я не расстраиваюсь, я сижу, где меня посадили, в чужие дела не суюсь; может, это вы господину Фрейтагу должны сочувствовать. Его вышибли, не меня. Я и так всегда был на отшибе. Я не жалуюсь, я давно привык к тому, что я еврей.

Американка будто с разбегу на стену налетела.

— Вы всегда такой по-дурацки грубый или это специально для меня? — сердито спросила она. И, не дожидаясь ответа, круто повернулась и пошла в противоположную сторону.

А ноги у нее тощие, как у цапли, отметил про себя Левенталь. Он с удовольствием закурил хорошую сигару и растянулся в шезлонге. И щелкнул пальцами, подзывая проходящего мимо стюарда.

— Пива, — распорядился он коротко, но добродушно.

Одна из танцовщиц-испанок остановилась подле него и протянула два картонных прямоугольника, на них было что-то напечатано.

— Вот ваши два билета на наш праздник, — сказала она, приглушая свой резкий голос до хриплого шепота.

Левенталя осенило: забавно притвориться, будто он считает это подарком.

— Что ж, благодарю, — сказал он покровительственно и сделал вид, что готов сунуть билеты в карман.

— Два доллара, — сказала испанка, подставила ладонь ковшиком и выразительно потерла большим пальцем указательный.

— Как? Разве вы их продаете? И куда же эти билеты? — На Левенталя нашло шутливое настроение.

— Будет праздник.

— Какой же праздник?

— Будем танцевать и петь, есть и пить, а потом будет маленькая лотерея, разыграем красивые вещицы — может, какой-нибудь ваш билет выиграет? А может, оба! Кто знает?

Оживление Левенталя угасло.

— Кто знает? Я-то знаю одно, я такой счастливчик: если у меня в кармане номер, который выиграл, так, пока я попаду в такое место, где можно получить выигрыш, этот номер сам собой переменится… И не уговаривайте, — прибавил он и сунул билеты ей в руку. — Забирайте их и уходите.

— Свинья паршивая, — сказала она по-цыгански.

— Шлюха, — ответил он по-еврейски.

Маноло поклонился маленькой сеньоре Ортега, нагнулся над ее шезлонгом и, протягивая билеты, стал многословно, скороговоркой объяснять, что к чему. Тут же сидела няня-индианка с младенцем на руках, она мельком глянула на билеты и тотчас опустила глаза, лицо ее оставалось невозмутимым. Она не умела читать, но издали чуяла всякую азартную игру, умела распознавать цифры и покупала хоть долю билета во всякой лотерее, какая только подворачивалась, ибо хорошо знала еще одно: для таких, как она, кто родился на соломенной циновке и проходит босиком весь путь от земляного пола хижины до могилы, есть на свете единственная надежда — только раз, один только разок вытянуть счастливый билет! Ее покойница мать часто приходила к ней во сне и говорила горячо: «Николаса, дочка, слушай меня внимательно — слышишь, Николаса? Сейчас я назову тебе счастливый номер для следующей лотереи. Купи не долю, а целый билет, найди, у кого он. Этот человек живет на улице Чинко де Майо. Его зовут…» — и всякий раз, как она начинала говорить имя, номер билета и серию, голос ее затихал, слова становились невнятными, лицо расплывалось в тумане — и Николаса в испуге просыпалась и слышала свой голос. «Мама, постой, — кричала она, — не уходи! Скажи мне, скажи…»