Корабль дураков - Портер Кэтрин Энн. Страница 63

Эльза призадумалась.

— А мне всегда так и говорили, что любовь — это тревоги и волнения… На то и любовь. Тревоги и волнения… — Она глубоко, прерывисто, счастливо вздохнула, — Ну и пусть! — И прибавила робко: — Наверно, это блаженство — когда тебя так сильно любят. Ужасно грустно, что вам пришлось его прогнать.

— Грустно? — Дженни и сама удивилась, такая горечь в ней поднялась. — Ну, знаете, это не то слово.

Она еще долго лежала в темноте, слушая, как вздыхает и ворочается Эльза, и наконец уснула — и во сне вновь пережила то, что видела однажды средь бела дня, но кончилось все по-другому, словно память соединила вместе разрозненные клочки и обрывки и тогда прояснился смысл, которого они лишены были каждый в отдельности. В первый же месяц, когда она только сошлась с Дэвидом, она поехала автобусом из Мехико в Такско, думала поглядеть там на один дом. В полдень, под беспощадно жгучим и слепящим солнцем, автобус замедлил ход: они проезжали небольшой индейский поселок, вдоль дороги лепились домишки с толстыми глиняными стенами без окон, перед каждым — голая, чисто подметенная земля. От пыли во рту было горько и сухо, донимала жара, хотелось уснуть где-нибудь в холодке.

На голом пятачке перед одним из домишек сошлись человек шесть индейцев и индианок — молчаливая кучка внимательных зрителей. И когда машина проезжала мимо, Дженни увидела, на что они смотрят: чуть поодаль боролись не на жизнь, а на смерть мужчина и женщина. Они топтались на месте, покачиваясь в странном объятии, словно бы поддерживая друг друга; но в высоко поднятой руке мужчины был длинный нож, и он уже рассек грудь и живот женщины. Кровь ручьями текла по ее телу, по бедрам, пропитанная кровью юбка липла к ногам. А она била мужчину по голове угластым камнем, и его лицо сплошь исполосовали кровавые струйки. Оба молчали, и на лицах у них, точно у святых, было одно лишь терпеливое страдание, отрешенное, очищенное от ярости и ненависти священным, самозабвенным стремлением к единственной цели — убить друг друга. Левой рукой каждый обвивал другого, и тела их, покачиваясь, льнули друг к другу, словно в любовном объятии. Каждый снова занес свое оружие, а головы их опускались все ниже, и вот уже голова женщины опустилась на грудь мужчине, а голова мужчины — ей на плечо, и так, опершись друг о друга, они снова нанесли удар.

Все это молнией мелькнуло перед глазами, но в памяти Дженни остался огромный, нескончаемый день, и яркий свет беспощадного солнца, бессмысленно веселый бег автобуса, глубокая синева неба, иссиня-лиловые тени гор, спадающие в долины; и жажда; и тихое попискиванье только что вылупившихся цыплят в корзине на коленях у соседа, мальчика-индейца. Она и сама не знала тогда, как ее испугало виденное, пока сцена эта не стала повторяться в страшных снах, да еще всякий раз в каких-то новых диких поворотах. Но в этот последний раз она была среди зрителей, словно перед нею разыгрывалось представление, и две тощие фигурки в белом казались ненастоящими, будто в резном алтаре деревенской церквушки. И вдруг, к ужасу Дженни, черты их стали меняться, и вот у них уже другие лица — это Дэвид и она сама, и она смотрит в залитое кровью лицо Дэвида, в руке у нее окровавленный камень, и нож Дэвида занесен над ее пронзенной, кровоточащей грудью…

Таким облегчением было проснуться, так грустно вспоминать времена, когда она была в восторге от Дэвида и верила, что они любят друг друга… Дженни чуть не заплакала. Слезы навернулись на глаза — и высохли. Наверно, она и сейчас любит Дэвида, но непостижимо — что же он-то считает любовью? Ей всегда казалось, любовь — это нежность, и верность, и радость, и обращенная на любимого неизменная доброта; ей хочется, чтобы Дэвиду было хорошо и спокойно, и чтобы у нее самой было легко на душе, — а Дэвид все принимает как должное, словно пожирает с холодной жадностью и нежность, и доброту, и однако он сам по себе, он ни в чем ей не открывается и ничего не дает взамен. Когда она берется за кисти и краски, он дуется, сам не работает, только слоняется без дела. На ее друзей смотрит косо и сам ни с кем не дружит. Не хочет слушать с нею музыку, не хочет танцевать, не грустит и не радуется с нею и не позволяет ей грустить или радоваться с ним; раз уж он не может войти в ее жизнь, так наладил бы свою, которую могла бы разделить и она, но нет, он и этого не желает; живет, нарочито замкнувшись в себе, как в тюрьме, и не дает отпереть дверь.

Дженни лежала на койке, закинув руки за голову, список обвинений становился все длинней. С самого начала они решили, что не поженятся: они должны остаться свободными, а брак — это цепь, мыслящих людей она может только сковать и унизить; но что же такое их связь, если не брак — и притом самая худшая разновидность брака: тут и несвобода, и ревность, и все тяготы брака, но нет ни его достоинства, ни тепла, ни защищенности, ни честности и прямоты в мыслях и намерениях. Да, пора, пора призадуматься. Она влюбилась в него по-сумасшедшему, с первого взгляда (почему?) и кинулась в эту любовь очертя голову, просто не смела колебаться, о чем-то рассуждать. А едва они стали близки, она чувствовала себя уже не сумасшедшей, а счастливой, чувствовала, что права в своей любви и до странности привязана к Дэвиду. Верила, что и он чувствует то же, и по крайней мере год ничуть не сомневалась, что привязанность эта — подлинная, что это прочно и надолго. У них впереди просто замечательная жизнь.

Но понемногу ее стало угнетать, что он упорно противится любви, будто это не сила жизни, которой они обладают оба и делятся друг с другом, а чужая, недобрая сила, опасность извне; ее угнетало его упрямое нежелание думать о будущем, строить планы хотя бы на завтра. Она верила, что частые приступы молчаливости у него — признак сдержанности. и силы воли; но пьяный он становится глупым и пошлым, словно все сдерживающие центры отказывают и он разваливается на части. Она верила, что он не признает ее друзей, смотрит на них свысока, потому что сам он требовательней к людям и разбирается в них лучше, чем она. Но, похоже, он так придирчив, так старательно выискивает у других промахи, ошибки, малейшие, но несомненные признаки слабости и вульгарности лишь затем, чтобы успокоить собственные страхи, потому что отнюдь не уверен в собственных достоинствах. И ей хотелось крикнуть: «Милый, ничего не надо бояться! Так уж устроен свет! Не станем из-за этого расстраиваться!» Был Дэвид всегда таким? Или это он от нее так защищается? Но чего ради ему защищаться? А может, он всегда был такой, просто она этого не видела, потому что слишком была влюблена? Но тогда что же в нем любить? Как можно было его полюбить?