Корабль дураков - Портер Кэтрин Энн. Страница 77
Фрау Лутц изумилась, она всегда считала, что прекрасно разбирается в людях — и вдруг так ошибиться в человеке! Хорошо еще, что дочь сидит спиной к двери и не видит этого безобразия. Нелегко быть матерью, ни днем ни ночью нет покоя — так трудно оберечь невинную душу дочери. Куда ни погляди — безнравственность, бесстыдство, сомнительные сцены, подозрительные личности, беззастенчиво ведут себя даже люди, на которых, казалось бы, можно положиться. Ох, уж эти мужчины!
Она остановила мрачный взгляд на муже. Вечно он говорит Эльзе глупости, играет кое-как — и столь же мало, как в игре, смыслит в жизни, а она так страшно серьезна… это ж надо — развлекать Эльзу шуточками о любви! Что стало бы с их семьей, если б она, фрау Лутц, по неосмотрительности хоть в чем-то, хоть на минуту понадеялась на своего супруга? Нет, давно и твердо решено: Эльзе она подыщет совсем не такого мужа.
Иоганн, кативший по палубе дядино кресло, заслышал звуки испанского танца и заторопился, потом увидел впереди танцующую Лолу, которая кружилась, пристукивая каблучками, и опять замедлил шаг. Угрюмое лицо его с очень белой кожей и редкой золотистой щетинкой на подбородке озарилось нежностью, в эту минуту он напоминал юного ангела. Он подкатил кресло к перилам и остановился, любуясь восхитительным зрелищем.
— Иди дальше, Иоганн, — сказал дядя.
Когда кресло покачивалось на ходу, боль немного отпускала, и, если ветерок дует в лицо, легче дышать. Вся плоть старика и самые кости его были иссушены старостью, усталостью, одиночеством, день и ночь они взывали хоть о малой капле жалости, утешения и покоя. В больнице в Мехико натирали его с головы до пят душистым гамамелисом, крепкие молодые ладони легонько разминали его измученное тело; там его поили теплым молоком и прохладными соками плодов папайи, граната, лиметты, и он тянул сок через стеклянную трубочку, сосал, полусонный, будто снова стал младенцем. А ночью, едва он застонет и позовет, приходила мексиканка-монахиня в белом чепце, под легкой белой вуалью, и ухаживала за ним, и тихонько покачивала мягкий пружинный матрац, будто колыбель, и шепотом читала Ave Mana.
А сейчас, в убогой каюте, Иоганн дотрагивается до него с отвращением — даст холодную мокрую тряпку и шипит злобно: «Утрите свою грязную физиономию». Поставит рядом поднос с грубой, противной едой и уйдет, даже ложки не даст, нечем есть суп. Долгими ночами, когда ему необходимо облегчиться, он зовет, зовет до хрипоты, и грудь насквозь прожигает болью, пока наконец Иоганн встанет и подаст ему судно. И без того мучаешься, унизительно быть таким беспомощным, а тут еще перед тобой это жестокое, ненавидящее лицо, полное злобного отвращения.
Закричать бы: «Иоганн, мальчик мой, надежда моя, что с тобой сталось? К чему ты идешь? Бога ради, пожалей меня хоть немного!» Но этот мальчик не знает жалости. Душа его поражена недугом более тяжким, чем любой недуг плоти. И одна мысль о том, какая кара постигнет эту душу на Страшном суде, повергала старика Граффа в трепет.
— Не видите, что ли, тут негде пройти? — отозвался Иоганн, упорно не двигаясь с места. — Оставьте меня в покое хоть на минуту.
— Тогда поверни назад, — спокойно сказал Графф. — Поверни назад.
Кресло повернулось так круто, что больной повалился набок.
— Не старайся убить меня, Иоганн, — сказал он с угрозой. — Господь обещал мне, что я еще увижу Германию. Посмей только пойти наперекор воле Господней!
— Не даете мне ни гроша, точно я нищий! — в бешенстве взорвался Иоганн. — Вы мне обещали деньги на карманные расходы — где они? Почему я каждый раз должен у вас клянчить? Даже побриться не на что!
— Для чего тебе здесь, на корабле, деньги, Иоганн? Только лишний соблазн. Я обеспечиваю тебя всем необходимым, племянник, но не стану потакать твоим страстям и вожделениям. Душа твоя слишком драгоценна, чтобы подвергать ее подобным опасностям, Иоганн. А я хорошо знаю, на что ты потратил бы здесь деньги. Он протяжно, хрипло вздохнул и сплюнул в бумажный мешочек кровавую мокроту.
— Болтаешь без передышки, вот и харкай кровью, старый скряга, — сказал Иоганн.
Старик посмотрел на свои руки — сухие тоненькие костяшки, пальцы совсем бессильные, как упадут, плашмя ли, подогнувшись ли, так и останутся лежать, — и подумал: еще недавно в них хватило бы силы отхлестать мальчишку, как он того заслуживает. Для таких есть только одно лекарство — обрушить удар за ударом на плоть, пока не доберешься до твердого орешка воли и не раздробишь его… о, прежде он, Графф, с этой задачей прекрасно бы справился и с наслаждением спас бы эту душу, теперь такую непокорную. Но Господь, мало-помалу отнимающий у него жизнь, не напрасно обрек его на такие страдания, на все мыслимые унижения тела и разума — взамен дарована ему великая сила духа. С той самой минуты, как он узнал, что тело его умирает, на него снизошел чистый свет божественного знания: в награду за близкую смерть Господь наделил его властью исцелить других. И эта власть избавила его душу от страха. Теперь он со стыдом вспоминает, как страшился когда-то смерти, малодушно съеживался, точно осужденный на казнь преступник при виде топора, бесконечно, бессвязно молился, упрашивал Господа Бога ради него, Вилибальда Граффа, изменить свой нерушимый закон — сотворить чудо: покарать его за грехи как-нибудь по-другому, пусть самой жестокой карой — только бы ему жить, пусть даже вот так, в муках, в распаде плоти, в отчаянии… только бы жить.
Вот как низко он пал — он, философ и преподаватель философии, он, который читал лекции в университетах и научных обществах. Когда это было? В другом мире, в другой, прежней его жизни. Вся его ложная мудрость спала с него, будто изношенные, грязные отрепья, и он остался наг, точно новорожденный, на него излился поток очистительного света, и ему послышался голос, полный любви и нежности (он и не подозревал, что в голосе может прозвучать такая любовь). «Исцеляй страждущих», — сказал голос так просто и прямо, как и подобает истинному откровению. И с того дня он принялся за дело, твердо зная истину: пока он держится на ногах, ему надлежит ходить среди страждущих и прикосновением и советом исцелять их во имя Божие.