Николай II: жизнь и смерть - Радзинский Эдвард Станиславович. Страница 60
«10 ноября. Снова теплый день – дошло до нуля. Днем пилил дрова. Кончил 1 том „1793 год“…»
Эту книгу он, конечно же, не читал вслух. Но Аликс не могла не увидеть ее. И не могла не вспомнить: Версаль, Консьержери, казнь королевской четы…
«11 ноября. Давно газет уже никаких из Петрограда, не приходило также и телеграмм. В такое тяжелое время это жутко».
17(17!) ноября он узнал о захвате власти большевиками.
«17 ноября… Тошно читать описание в газетах того, что произошло две недели тому назад в Петрограде и Москве! Гораздо хуже и позорнее событий в Смутное время».
Комиссар Панкратов записал в эти дни:
«Он был очень угнетен, но более всего угнетен… разграблением винных подвалов в Зимнем дворце.
– Неужели господин Керенский не мог приостановить это своеволие?
– По-видимому, не мог. Толпа, Николай Александрович, всегда остается толпой.
– Как же так? – вдруг желчно спросил царь. – Александр Федорович поставлен народом. Такой любимец солдат… Что бы ни случилось – зачем разорять дворец, зачем допускать грабежи и уничтожение богатств?»
Они не поняли друг друга – старый революционер и бывший царь. Царь говорил не о подвалах, он говорил о «грабежах» и «своеволии», о бессмысленном и беспощадном бунте черни.
Жильяр вспоминал, как в первые дни заточения в Царском Селе царь был странно доволен… и тот же Жильяр записал в Тобольске, как, узнав о разгроме Корнилова, а потом о падении Временного правительства, – Николай все чаще жалел о своем отречении.
Смутное время…
Наступил их последний Новый год.
Стояли лютые морозы, мальчик ложился спать, укутанный всеми одеялами. Комната царевен стала ледником. Теперь все они допоздна сидели в комнате матери, где горел маленький камин.
«Скучно! Сегодня как вчера, завтра как сегодня. Господи, помоги нам! Господи, помилуй!» – это записал Алексей в своем дневнике.
«2 января… День стоял серый, нехолодный… Сегодня скука зеленая!» – это записал его отец.
Елку поставили прямо на стол. Сибирскую ель – но без игрушек. Суровая елка 1918 года. Последняя их елка. В Рождество они приготовили друг для друга маленькие подарки. Татьяна подарила матери самодельную тетрадь для дневника: это был жалкий блокнотик в клеточку, который она заключила в сшитый ею матерчатый переплет любимого матерью бледно-сиреневого цвета (из куска шарфа императрицы).
На обложке она вышила «свастику», любимый знак матери.
Я раскрываю этот дневник – сиреневую обложку. На обороте обложки написано Татьяной по-английски: «Моей любимой дорогой мамґа с лучшими пожеланиями счастливого Нового года. Пусть будет Божье благословение с тобой и защищает оно тебя всегда. Любящая дочь Татьяна».
Теперь Аликс могла начать свой последний дневник, который ей тоже не суждено закончить.
В новогоднюю ночь 31 декабря она записала: «Благодарю Бога за то, что мы спасены и вместе и за то, что он весь этот год защищал нас и всех, кто нам дорог».
Роковым должен был стать этот год для них, если верить преданиям.
В тобольском доме царь читал книгу некоего Сергея Нилуса, которую привезла с собой царица. Жена этого Нилуса была с ней знакома. На свадьбу Нилусов царица подарила им в благословение икону и самовар со своими инициалами.
Все это к тому, что Нилусы были вхожи во дворец и знали многое. В своей книге «На берегу Божьей реки» Нилус написал о предании, которое рассказала ему камер-фрау императрицы госпожа Герингер.
В Гатчинском дворце хранился ларец: он был заперт на ключ и опечатан. Внутри него находилось нечто, что было положено туда еще вдовой убитого императора Павла I – Марией Федоровной. Она завещала открыть ларец императору, который будет править Россией через 100 лет после убийства ее мужа. Срок этот наступал в 1901 году. Царь и царица – тогда совсем молодые люди – готовились к по-ездке за ларцом, как к забавной прогулке. Но возвратились они, по словам камер-фрау, «крайне задумчивые и печальные». «После этого, – рассказывала Герингер, – я слышала, что Государь упоминал о 1918 годе, как роковом для него и династии».
Скорее всего, это затейливая легенда – но холодный дом… пустая елка на большом столе – в этой встрече их последнего, 1918 года было что-то роковое.
И действительно, в это время уже началось.
Это случилось накануне Нового года.
В церкви Покрова Богородицы, куда в сопровождении конвоя на первый день Рождества первого революционного года пришла Семья, заканчивалась торжественная служба. И вдруг в переполненной церкви зазвучали когда-то столь знакомые, еще не забытые слова. Дьякон торжественно возгласил: «Их Величеств Государя Императора и Государыни Императрицы»… а потом пошли имена их детей, и все с прежними титулами… а в конце мощно зазвучал дьяконский бас: «Многие лета!» Так в тобольской церкви, впервые после Февральской революции, было возглашено древнее «многолетие» Царской Семье.
Церковь ответила гулом. Старший конвоя и комиссар Панкратов, дождавшись конца службы, вызвали дьякона. Дьякон сослался на распоряжение священника отца Алексея. «За косы его да вон из церкви!» – ярился стрелок конвоя.
И уже на следующий день Тобольский Совет, возглавляемый большевиками, создал следственную комиссию. Обвиняли Панкратова, требовали ужесточить режим, и впервые зазвучало: «Романовых в тюрьму!» Взялись и за священника. Но архиепископ Гермоген не отдал на расправу отца Алексея – он выслал его в один из дальних тобольских монастырей.
Как все поразительно увязано в Романовской истории… Имя «Гермоген» стоит у истока Романовской Династии. В Смутное время Патриарх Гермоген бросил клич – изгнать поляков из Руси. За то был ими заточен и принял мученическую смерть.
И вот через 300 лет архиепископ с тем же именем – Гермоген – здесь, в Тобольске, при последних Романовых. «Владыка… Ты носишь имя Святого Гермогена. Это предзнаменование», – писала ему вдовствующая императрица. Она ждала решительных шагов от решительного архиепископа.
Императрица-мать была права. Это было предзнаменование: предзнаменование конца. Круг истории завершился.
В это время русская церковь вела себя независимо. Тон задавал Патриарх Тихон.
В начале 1918 года он предал анафеме большевиков. В это же время через Гермогена Патриарх послал просфору и свое благословение низложенному царю. И многие пастыри (и в том числе Гермоген в Тобольске) вели себя под стать Патриарху.
Большинство из них погибнет в дни Красного террора… Но сейчас конец 1917 года. Еще оставалась в городе власть, установленная Февральской революцией. Еще велика сила тобольского архиепископа: Гермоген отказывается признать виновным отца Алексея. И с вызовом пишет Совету: «По данным Священного Писания… а также истории находящиеся вне управления страной бывшие императоры, короли и цари не лишаются своего сана». Он писал о сане, дарованном Богом, над которым не властно мирское.
В это время Гермоген хотел и мог помочь Семье бежать. Сибирь, тайные тропы, дальние монастыри, похожие на крепости, реки со спрятанными лодками…
Но Аликс! Нет, она не может вручить судьбу Семьи заклятому врагу «Старца».
«Гермоген каждый день служит у себя молебен для папы и для мамы», – пишет она Подруге. «Папа и мама» – так называл их Распутин… Отдавая должное Гермогену, она, тем не менее, даже в этой строчке, даже хваля Гермогена, подсознательно вспоминает «Старца», ненавидевшего его. Нет, она не может…
Так, за гробом Распутин не дал им соединиться, может быть, с единственным человеком, который мог им реально помочь. Вместо этого «Святой черт» направил к ним другого посланца.
Осенью 1917 года в Тобольске появляется Борис Соловьев («Боря», как будет звать его царица в письмах к Подруге).
Отец «Бори» – казначей Святейшего синода. Мать входила в кружок самых верных прозелиток «Старца».
Впоследствии, создавая свою биографию, Борис Соловьев расскажет о своих приключениях. Сначала он учился в Берлине, потом оказался в Индии. В Индии он теософ – последователь знаменитой Блаватской.