Большая скука - Райнов Богомил Николаев. Страница 19
Другой верзила оставляет Грейс и, не дав мне отдышаться, занимает место первого. И он тоже получает свое — бутылку виски в физиономию, которую я посылаю точно в цель. Ослепленный струей алкоголя и заливающей глаза кровью, матрос, пошатываясь, отходит к соседнему столику и, опершись на него, погружается в то смутное состояние между жесткой болью и обмороком, какое мне самому не раз приходилось испытывать. Во всяком случае, он пока в счет не идет. А вот остальные двое из той же компании уже спешат на помощь своим пострадавшим дружкам. Один из них хватает по пути пивную бутылку, ударом об угол стола отбивает ее нижнюю часть и с этим устрашающим оружием идет на меня. Опершись спиной о стену, я с голыми руками жду двух устремившихся ко мне верзил. Часть моего сознания выбирает в качестве оборонительного средства ближайший стул, другая же часть с бесстрастием стороннего наблюдателя оценивает обстановку. Сидящие у стойки проститутки следят за происходящим почти со спортивным азартом, словно за ходом матча. Хозяин заведения побежал позвать кого-нибудь, хотя помощь все равно придет слишком поздно. Сеймур все так же спокойно сидит на своем месте, как будто вокруг ничего особенного не происходит. На лице Грейс тоже всего лишь безучастное внимание. И только Дороти, если судить по ее расстроенному виду, вероятно, сочувствует мне и с тревогой глядит, чем же все это кончится.
А чем кончится, угадать нетрудно, поскольку я вижу, как матрос, выставив вперед бутылку-трезубец, медленно идет на меня, следя за каждым моим движением. Этот наглый тип совсем недавно, может быть вчера, участвовал в другой подобной потасовке, потому что у него большая ссадина под бровью и явно подбитый кроваво-красный глаз. Более безобидным от этого он не кажется. Напротив. Однако в данный момент меня тревожит не столько он, сколько поведение его дружка. Тот выхватил из кармана какой-то предмет, щелкающий у него в руке, — знакомый сухой щелчок издает пружина, выбрасывающая вперед узкое лезвие ножа. Верзила владеет ножом с профессиональной сноровкой. Локоть у него прижат, большой палец покоится на обушке лезвия.
Мало того, опирающийся о стол матрос уже приходит в себя. Все это никак не похоже на обычный кабацкий фарс. С двух сторон на меня медленно и упрямо наступают бутылка-трезубец и нож. Оба хулигана достаточно трезвые, чтобы не промахнуться, и достаточно пьяные, чтобы не думать о последствиях. Если я замахнусь стулом на верзилу с бутылкой, мой живот тотчас ощутит острие ножа. Единственная надежда на то, что я сумею вовремя отскочить в сторону, чтобы уклониться от удара, но беда в том, что я почти зажат в углу и отскакивать-то особенно некуда.
Два матроса подходят все ближе, они уже в трех шагах от меня. Люди вокруг застыли в неподвижности, лишь музыкальный автомат упрямо горланит назойливую мелодию твиста. В этот момент мне все тут кажется таким нелепым — и эти две крадущиеся фигуры, похожие на горилл, и их оружие, страшное своей примитивностью, и мое отчаянное положение человека, зажатого в углу; мне не раз приходилось бывать в отчаянном положении, но во всех случаях это был результат моих настойчивых попыток чего-то достичь, все имело какой-то смысл, но то, что разыгрывается сейчас…
Человек с бутылкой достиг той черты, которую я мысленно провел, и я молниеносно хватаюсь за стул, механически отмечая в то же время, что теперь и Сеймур кидается в бой с другой стороны. Он словно саблей ударяет по шее стоящему у стола, валит его с ног и бросается на обладателя ножа, а я разбиваю стул о голову того, что с бутылкой. В это время появляются трое полицейских с хозяином кабака во главе. Дальнейшие события развиваются без особых осложнений. Свидетельства хозяина и проституток, а главное, наш вполне благопристойный вид — в нашу пользу, так что грубиянов быстренько выталкивают вон и уводят в ближайший участок.
— Для социолога вы недурно деретесь, — тихо говорю Сеймуру.
— Социологом я не родился, дорогой Майкл, — невозмутимо отвечает Сеймур. И, кинув последний взгляд на поле брани, добавляет: — Не везет мне в питье. Как только задумаю надраться как следует, обязательно случится что-нибудь непредвиденное.
Сеймур оставляет нас у входа в «Англетер». Уже темно.
— Загляните ко мне минут через десять, Майкл, — говорит Дороти, выходя из лифта.
Пятнадцать минут спустя стучусь в дверь ее номера, однако никакого ответа.
Проходит еще полчаса, я делаю еще одну попытку.
— Войдите! — слышу знакомый голос.
Дороти рассматривает сваленные на столик датские сувениры — миниатюрные латунные копии знаменитой «Маленькой сирены», никелевые брелочки с гербом Копенгагена, серебряные ложечки с тем же отличительным знаком.
— Спускалась вниз купить каких-нибудь безделушек для подарков, — поясняет она. — Я ведь завтра уезжаю.
— Завтра?
— Ну конечно. Симпозиум кончается, и я уезжаю.
— Если я не ошибаюсь, Сеймур и Грейс остаются.
— Они остаются, а я уезжаю.
— Но почему так внезапно?
— Ничуть не внезапно, а в полном соответствии с программой.
Она оставляет в покое сувениры и переводит взгляд на меня.
— Надеюсь, вас не очень огорчает, что мы расстаемся.
— Может, и огорчает.
— В таком случае единственное, что я могу вам предложить, — это уехать вместе со мной.
Я не тороплюсь с ответом, и женщина склонна видеть в этом признак колебания, потому что спешит добавить:
— Можно не сразу. У вас достаточно времени, чтобы покончить с делами и принять героическое решение. Я пробуду целый месяц в Стокгольме, в отеле «Астория».
Она садится в белое кресло, снимает свои нарядные туфли и, согнув ноги в коленях, по-детски упирается ступнями в сиденье, не обращая внимания на то, что ее вышитая розовая юбка задралась почти до пояса. Это вполне в стиле той дамы, которая ведет себя не как принято, а как ей удобно, и которая воспитанному целомудрию предпочитает бесцеремонную непосредственность. В том, что она и не пытается прикрыть свои бедра или, наклоняясь, открывает вашему взору грудь, как будто отсутствует кокетство — она не искушает, не вводит в соблазн, а просто предлагает то, что есть. И эту даму ничем не удивишь. Если бы я вдруг предложил ей: «Давай-ка вернемся домой на четвереньках», — она, скорее всего, ответила бы: «Не знаю, сумею ли, но попытаемся».
— Ох и устала же я! — вздыхает Дороти и запрокидывает голову.
— Приключения тем нехороши, что от них устаешь, — замечаю я.
— Приключения? Мечешься во все стороны, чтобы успеть попробовать и то, и другое, и третье, и, хотя все мне уже знакомо, никак не остановлюсь, постоянно кажется, что есть еще вещи, которых ты не изведала, ведь все, что ты до сих пор успела познать, тебя ничем особенно не удивило и всегда приносило усталость, досаду, разочарование…
— Ваш мелодичный голос начинает смахивать на нудное брюзжание Сеймура.
— Не говорите мне про Сеймура… Дайте лучше сигарету.
Я выполняю приказание и щелкаю зажигалкой. Дороти жадно делает затяжку, вероятно полагая, что это вернет ей бодрость, и, выпуская дым, запрокидывает голову.
— Эта проклятая жажда, жажда испытать что-то еще не испытанное, а потом и это забыть, поскольку оно уже испытано, и опять искать чего-то нового… Переезжаешь из города в город, чтобы избежать скуки, торопишься, так как тебе кажется, что скука преследует тебя по пятам, а на самом деле она тебя встречает, притаившись в темном углу каждого нового помещения: «Ку-ку! А вот и я!» Игра в прятки, занятная только до поры до времени. Пока не наступит усталость… А я уже на пороге старения, на пороге усталости, у врат спокойствия. И единственное, что меня удерживает от рокового шага, — это страх перед одиночеством…
Подняв голову, Дороти снова делает затяжку и смотрит на меня испытующим взглядом.
— Поедете со мной, Майкл? Так, не раздумывая?
— Зачем? Ради очередной игры?
— О, если речь едет о любви, то, поверьте, в эту игру я играла, и на крупную ставку; это с каждым когда-нибудь случается — играет, пока не обанкротится и не поймет, что играть в любовь напропалую — значит проигрывать. Хорошее и тут длится очень недолго, а за ним следует серия холостых выстрелов, потом еще раз что-нибудь ошеломит тебя маленько, и снова холостые выстрелы…