Только для мужчин - Райнов Богомил Николаев. Страница 26

За этого молодого богатыря я иногда молился перед сном – когда я был маленьким, тетка тайком учила меня молитвам, а позже, когда я подрос и больше не молился, мне случалось и проклинать его: ведь, не подхвати он меня на руки, моя жизнь тогда кончилась бы в один миг и ничего случившегося потом просто бы не было.

Убежище – хаос далекого прошлого, толпа – хаос внешнего мира, но в доме существует порядок. Этот порядок создан взрослыми людьми, и он не всегда мне понятен. Однако даже при всей его строгости и незыблемости случается, что и в него проникают микробы хаоса. Так, много лет назад у моей матери стал расти живот; поначалу это не бросалось в глаза – она всегда была грузной, вес ее был намного выше нормального, – но потом живот сделался таким огромным, что я начал задавать неприличные вопросы, на которые моя тетушка отвечала: ты еще маленький, тебе этого не понять, но ты должен радоваться – скоро аист принесет тебе братика.

Эта новость вызвала у меня целую лавину новых вопросов, на которые взрослые не склонны были отвечать, и я зажил с мыслью о скором появлении некоего улыбающегося человечка, который представлялся мне в виде живой куклы; воображение мое уже рисовало, как я вожу улыбающегося человечка за руку, как показываю ему наш двор, и тайный лаз в соседский сад, и свои маленькие сокровища.

Потом мама вдруг исчезла, и пришло сообщение, что аист и в самом деле принес мне братика – точнее, сестренку: в последний момент (вероятно, в спешке) вместо братика мне послали сестренку. Для меня это не имело значения, но, когда меня пустили наконец в спальню, где снова появилась мама, и мне было позволено приблизиться к люльке, чтобы я мог увидеть красивого маленького человечка, единственное, что я смог сделать, – это заплакать:

– Но она страшная!

Она и в самом деле была неимоверно страшная, эта долгожданная сестренка, лицо ее было все в морщинах, как у старухи, неприятное, с лиловыми губами и лиловыми веками. Да, у ребенка были лиловые губы и веки, дышал он трудно, с какими-то едва уловимыми хрипами, и даже месяца не прожил, но, когда я узнал, что его уже нет, я воспринял это как еще одно проявление хаоса в условиях строгого домашнего порядка.

– Почему она умерла? – спросил я у тети.

– Из-за тебя… Ты не хотел, чтобы она у нас была. Так к моему разочарованию прибавилось и чувство вины. Увидеть безобразное – это, наверное, большая вина. Вина и страдание.

Вопреки отдельным вспышкам хаоса домашний мир оставался миром порядка, который всячески поддерживала святая троица – мама, папа и тетя. Мне все кажется, что мама с тетей существовали с незапамятных времен, а вот отец появился значительно позже, потому что, как до меня потом дошло, он сидел в тюрьме и вышел из нее только Девятого, и я довольно отчетливо вспоминаю его появление: меня позвали со двора, а в кресле-качалке сидел какой-то незнакомый и не очень приветливый человек, я даже не обратил на него внимания, приняв за случайного гостя, и, верно, никогда не стал бы обращать на него внимания, если бы мама не сказала:

– Ну подойди же к отцу! Разве ты не догадался, что это твой отец?

Гость смотрел на меня и слегка улыбался, но я уперся, не желая к нему идти, так что улыбка на его худом лице постепенно угасла и больше не появилась – даже когда маме все-таки удалось подтащить меня к креслу-качалке.

Мне не повезло с отцом с самого начала: то ли я вообще был стеснительным, то ли он казался мне совершенно чужим, ничуть не похожим на того, что мне показывали на фотографии – красивый мужчина держит под руку красивую улыбающуюся девушку, мою мать.

Моя мать с ее полным лицом и тяжелым телом тоже была непохожа на подретушированный образ, увиденный на фотографии, но к ней я привык. А этот неожиданно появившийся человек был совсем чужой, и мне было непонятно, почему я должен его любить, такого молчаливого, холодного, нахмуренного, – казалось, он страдает от зубной боли, не очень сильной, но не унимающейся.

В ранние годы мною занимались мать и тетка. Мать была доброй феей, а тетка – злой. К сожалению, заботы матери были сосредоточены не столько на мне, сколько на кухонных кастрюлях. Может быть, она внушила себе, что единственное ее дарование – кулинарное искусство, и ей хотелось убедить в этом отца и тетку. Свою возню на кухне мама начинала, как только прислуга возвращалась с базара; охая и вздыхая, бралась она за кастрюли и сковороды, но, поскольку кулинарные таланты были чистейшей ее иллюзией, ей приходилось маскировать их отсутствие, и она чересчур щедро сдабривала кушанья всевозможными приправами, главным образом пряностями и лавровым листом. Их одуряющий запах так действовал, что можно было съесть целую порцию, не подозревая, какую ты поглощаешь бурду.

Толстая добрая фея была слаба здоровьем – она страдала от нарушения обмена веществ (или, как она сама деликатно выражалась, «от нервного сердца»), вечно глотала всевозможные таблетки, сосредоточенно отсчитывала валерьяновые капли, а после тяжелой операции утренней стряпни и не менее утомительной процедуры поглощения ее укладывалась на кушетку в гостиной, не способная больше ни на какую другую работу до следующего утра.

И все же она оставалась доброй феей, потому что вопреки строгому запрету отца иногда совала мне какую-то мелочь, а если я был чем-то обижен или огорчен, я все еще находил убежище в ее мягких объятиях.

Моя тетушка тоже была женщина одаренная. У нее были хорошие данные истерички (врожденные или приобретенные – не имеет значения), но по крайней мере она это сознавала и изо всех сил старалась держаться на грани спокойствия, потому как стоило ей потерять равновесие, и она запросто могла сорваться в бездну; однажды в подобных обстоятельствах тетка перебила весь семейный сервиз китайского фарфора, того старинного китайского фарфора, который производится в Вене и стоит баснословных денег.

В пору моего безмятежного детства, сам того не понимая, я был для моей тетушки главным источником раздражения, поскольку в основном именно ей приходилось мной заниматься. Она без конца досаждала мне своими командами: «Ногти постриги», «Смени носки», «Садись заниматься»; если же я вел себя хорошо, она вознаграждала меня не менее «приятными» ласками: крепко прижимала меня к себе, гладила своей тощей нервной рукой, от которой противно пахло валерьянкой. Таким образом, трудно было решить, как мне выгодней – вести себя хорошо или вести себя плохо. Одно я твердо усвоил: нельзя безобразничать сверх меры, чтобы не вывести тетушку из терпения, потому что, когда такое случалось, она приближалась ко мне с тем напряженным выражением, которое появляется у каждого из нас, когда мы повторяем про себя: «Спокойно, спокойно…» Впрочем, она повторяла это не про себя, а вслух, обращаясь, конечно же, к матери: «Спокойно, Веса, не надо расстраиваться», хотя мать, пребывая в обычном своем летаргическом состоянии, и не думала расстраиваться. «Не надо расстраиваться. Веса», – повторяла тетушка, привлекая меня к себе, чтобы оградить от материнского гнева, и улыбаясь мне, хотя это больше походило на оскал, нежели на улыбку. «Зачем расстраиваться?» – убеждала тетушка, и в это мгновение как бы невзначай щипала меня (ей было решительно все равно, куда), и щипала так зверски, что у меня темнело в глазах. Я издавал истошный крик и, отбиваясь кулаками, вырывался из ее объятий, рискуя оставить клок своего тела в этих безжалостных костлявых пальцах, похожих на клещи.