Пандора - Райс Энн. Страница 53

«Тебе, твоему рассудку, твоему душевному равновесию, твоему здравому смыслу. Интересуясь глупостями, ты компрометируешь себя, и, откровенно говоря, хуже стало самому принципу истины!»

И это было только началом.

«Давай-ка я рассажу тебе об этом Павле, – сказал Мариус. – Он никогда не был знаком ни с Иоанном Крестителем, ни с Иисусом из Галилеи. Евреи вышвырнули его из своей компании. А Иисус и Иоанн – оба евреи! Таким образом, Павел теперь обращается ко всем подряд. Как к евреям, так и к христианам, как к римлянам, так и к грекам; он говорит: „Не обязательно следовать еврейским обрядам… Забудьте о празднествах в Иерусалиме. Забудьте об обрезании. Становитесь христианами“».

«Да, ты прав», – вздохнула я.

«Очень просто следовать этой религии, – сказал он. – Она вообще ни в чем не заключается. Надо только поверить, что этот человек восстал из мертвых. Кстати, я тщательно изучил все документы, которые наводняют рынки. А ты?»

«Нет. Удивительно, что ты счел эти поиски достойными затрат твоего драгоценного времени».

«Ни один человек, лично знавший Иоанна или Иисуса, нигде не приводит их высказываний о том, что кто-то из них восстанет из мертвых или что поверившие в них обретут жизнь после смерти. Это выдумки Павла. Какое соблазнительное обещание! Ты бы послушала, что говорит твой друг Павел по поводу ада!! Какое жестокое зрелище – небезупречные смертные могут нагрешить при жизни столько, что оставшуюся вечность будут гореть в огне».

«Он мне не друг. Ты делаешь столь далеко идущие выводы из всего лишь одного беглого замечания. Почему тебя так это волнует?»

«Я же объяснил, меня заботят истина и разум!»

«Значит, ты кое-чего не понимаешь относительно этой группы христиан: их объединяет доходящая до эйфории любовь, они верят в великую щедрость…»

«Ох, ну хватит! И ты хочешь сказать мне, что в этом есть что-то хорошее?»

Я не ответила, а когда заговорила вновь, он уже возвращался к своим делам.

«Ты меня боишься, – сказала я. – Ты боишься, что какая-то вера захватит меня и заставит тебя бросить. Но нет! Нет, не так. Ты боишься, что она захватит тебя! Что мир каким-то образом приманит тебя к себе, и ты перестанешь жить здесь, со мной, римским затворником, и наблюдать за всем с высоты своего превосходства, что вернешься обратно, станешь искать смертных утешений – общества, близости к людям, дружбы со смертными, стремиться, чтобы они признали тебя своим, в то время как ты навсегда будешь оставаться чужим!»

«Пандора, ты несешь чепуху».

«Ну и храни свои тайны, гордец, – сказала я. – Но, должна признаться, мне за тебя страшно».

«Страшно? – спросил он. – С чего бы?»

«Потому что ты не сознаешь, что все на свете гибнет, что все на свете искусственно! Что даже логика и математика в конечном счете лишены смысла!»

«Это неправда».

«О нет, правда. Наступит ночь, когда ты увидишь то, что увидела я, только приехав в Антиохию, до того, как ты нашел меня, до этого превращения, перевернувшего всю мою жизнь.

Ты увидишь мрак, – продолжала я, – мрак до того непроглядный, что Природе он неведом. О нем знает лишь душа человека. И ему нет конца. И я молюсь, чтобы в тот момент, когда ты больше не сможешь от него бежать, когда осознаешь, что, кроме него, вокруг ничего больше нет, твоя логика и разум придадут тебе сил».

Он посмотрел на меня с величайшим уважением Но ничего не сказал.

«Смирение тебе добра не принесет, – продолжала я, – когда придут такие времена. Для смирения требуется воля, а для воли требуется решимость, а для решимости требуется вера, а для веры требуется нечто, во что можно верить! А для любого действия или смирения требуется понятие свидетеля! Так вот, если ничего нет, то и свидетеля не будет! Ты пока этого не знаешь, но я-то знаю. Надеюсь, что, когда ты это выяснишь, кто-нибудь сможет тебя утешить, пока ты будешь наряжать и причесывать эти чудовищные реликвии под лестницей! Пока ты будешь приносить им цветы! – Я очень разозлилась. И продолжала: – Вспомни обо мне, когда наступит этот момент, – если не ради прощения, то хотя бы как о примере. Ибо я это видела – и выжила. И не имеет значения, что я останавливаюсь послушать проповеди Павла о Христе, или же что я танцую, как дура, перед рассветом в подлунном саду, или же что я… что я люблю тебя. Все это не важно. Потому что ничего нет. И увидеть это некому. Некому!

Возвращайся к своей истории, к набору лжи, старающейся связать каждое событие с причиной и следствием, к нелепой вере, постулирующей, что из одного проистекает другое. Говорю тебе, это не так. Но ты, как истинный римлянин, так не считаешь».

Он сидел и молча смотрел на меня. Я не могла понять, что творится у него в голове или на сердце.

«Так что ты хочешь, чтобы я сделал?» – спросил он наконец. Никогда еще он не выглядел более невинно.

Я горько рассмеялась. Разве мы говорим на одном языке? Он не слышал ни одного моего слова. И вместо ответа задал мне встречный вопрос.

«Ладно, – ответила я. – Я скажу, чего я хочу. Люби меня, Мариус, люби, но оставь меня в покое! – выкрикнула я, даже не задумываясь, ибо слова вырвались сами собой. – Оставь меня в покое, чтобы я сама искала себе утешение, средства выживания, какими бы глупыми и бессмысленными они тебе ни казались. Оставь меня в покое!»

Он был задет; он ничего не понял и смотрел на меня с прежним невинным видом.

Про прошествии десятилетий у нас было много подобных ссор.

Иногда после этого он приходил и вел со мной длинные и обстоятельные беседы о том, что, по его мнению, происходит с Империей: что императоры сходят с ума, что у сената не осталось власти, что само развитие человека – уникальное явление природы и за ним стоит наблюдать. Он думал, что страстное желание жить не оставит его до тех пор, пока будет существовать жизнь.

«Даже если на свете не останется ничего, кроме пустыни, – говорил он, – я захочу смотреть, как одна дюна переходит в другую. Даже если в мире останется всего одна лампа, я захочу наблюдать за ее пламенем. И ты тоже».

Но условия нашей битвы и ее пыл практически никогда не менялись.

В глубине души он считал, что я ненавижу его за то, что он так недобро обошелся со мной в ту ночь, когда я получила Темный Дар. Я говорила, что это ребячество. Но не могла убедить его, что мои душа и интеллект слишком глубоки, чтобы таить обиду за такой пустяк, и что я не обязана объяснять ему ни мысли свои, ни слова, ни поступки.

Двести лет мы жили вместе и страстно любили друг друга. Я находила его все более красивым.

Поскольку в город стекалось все больше варваров с севера и с востока, он уже не чувствовал необходимости одеваться как римлянин и часто носил расшитые драгоценными камнями восточные одежды. Волосы его стали мягче и светлее. Он редко их стриг – что, конечно, приходилось делать каждую ночь, если ему хотелось сделать их покороче. Они падали ему на плечи во всем своем великолепии.

По мере того как разглаживалось его лицо, исчезали и те немногочисленные линии, по которым так легко было распознать его гнев. Я уже говорила тебе, что он очень напоминает Лестата. Только он более компактно сложен, а челюсть и подбородок сделались несколько более твердыми, еще когда он был смертным. Но лишние складки вокруг глаз исчезли.

Под конец, боясь поссориться, мы иногда не разговаривали целыми ночами. Но постоянно обменивались знаками физической привязанности: объятия, поцелуи, иногда – молчаливое пожатие рук.

Тем не менее мы понимали, что уже прожили намного дольше, чем позволяет нормальная человеческая жизнь.

Мне нет нужны подробно описывать тебе историю тех удивительных времен. Она слишком хорошо известна. Скажу лишь о самом главном и опишу тебе перемены, происходившие во всей Империи, так, как воспринимала их я.

Антиохия, процветающий город, оказалась нерушимой. Императоры начали оказывать ей милости и наносить визиты. Появилось множество храмов, отправляющих восточные культы. А позже со всех краев начали стекаться в Антиохию христиане.