Вампир Арман - Райс Энн. Страница 80
Пандора, дитя двух тысячелетий, спутница моего возлюбленного Мариуса за двести лет до моего рождения. Богиня из кровоточащего мрамора, могущественная красавица и глубочайшая, древнейшая душа Италии времен Древнего Рима, обладающая горячим нравственным духом сенаторов величайшей в этом мире империи. Я ее не знаю. Ее овальное лицо мерцает под вуалью волнистых волос. Она кажется слишком прекрасной, чтобы причинить кому-нибудь вред. У нее нежный голос, невинные умоляющие глаза, безупречное лицо, мгновенно реагирующее на обиду и теплеющее от сопереживания, – настоящая загадка. Не представляю себе, как Мариус мог ее оставить. В короткой рубашке из тонкого, как паутина, шелка, с браслетом-змейкой на обнаженной руке, она – предмет вожделения смертных мужчин и зависти смертных женщин. В длинных же, скрывающих тело узких платьях она привидением движется по комнатам, словно они нереальны, а она, призрак танцовщицы, ищет подходящую обстановку и музыку, доступную только ей. Ее сила, безусловно, равна силе Мариуса. Она пила из райского источника – то есть кровь Царицы Акаши. Она силой мысли умеет воспламенять предметы, подниматься в воздух и исчезать в черном небе, убивать молодых вампиров, если они представляют для нее угрозу, но одновременно она выглядит совершенно безвредной, бесконечно женственной, хотя и равнодушной к вопросам пола, болезненно бледной и несчастной женщиной, которую мне хотелось бы заключить в объятия.
Сантино, старый римский святой. Он добрел до катастроф современной эпохи, не запятнав своей красоты: по-прежнему широкие плечи, сильная грудь, побледневшая под действием могущественной крови оливковая кожа, черные вьющиеся волосы, которые он часто состригает на закате, наверное, для сохранения инкогнито. Он не любит привлекать к себе внимание и неизменно одевается в черное. Он ни с кем не разговаривает. Он молча смотрит на меня, словно мы никогда не беседовали с ним о теологии и мистицизме, словно он не разрушал моего счастья, не сжег дотла мою юность, не заставил моего создателя пройти страшный путь выздоровления длиной в сто лет, не лишил меня всякой поддержки. Возможно, он воображает, что мы с ним товарищи по несчастью, жертвы могущественной интеллектуальной морали, увлеченности концепцией цели, двое погибших, ветераны общей войны.
Подчас он выглядит сварливым и даже злобным. Ему многое известно. Он не склонен недооценивать силу древнейших, которые, остерегаясь оставаться незамеченными обществом, как в прошедшие века, с удивительной легкостью появляются среди нас. Он пристально смотрит на меня спокойными черными глазами. Тень его бороды, навеки запечатленная крошечными сбритыми волосками, врезавшимися в кожу, по-прежнему только добавляет ему красоты. Он мужчина во всех отношениях: жесткая белая рубашка, открытая у горла, частично обнажает густые черные завитки на его груди, и та же соблазнительная черная поросль покрывает плоть его рук повыше запястий. Он предпочитает черные пиджаки из блестящих, но плотных тканей с лацканами из кожи или меха, невысокие черные машины, развивающие скорость до двухсот и более миль в час, золотые зажигалки, от которых несет горючей жидкостью, – он без конца щелкает ими, чтобы полюбоваться огоньком. Где он живет и когда проявится, никто не знает.
Сантино. Больше мне о нем ничего не известно. Мы, как истинные джентльмены, выдерживаем дистанцию. Подозреваю, что на его долю выпали ужасные страдания; я не стремлюсь разбить сияющий черный панцирь его выдержки, чтобы обнаружить под ним страшную кровавую трагедию. Узнать Сантино я всегда успею.
Теперь же для самых девственных моих читателей я опишу, каким стал мой господин, Мариус. Нас разделяет столько времени и опыта, что между нами как будто легла ледяная пропасть, и мы лишь смотрим друг на друга через ослепительно белую непреодолимую пустыню, только и способные, что разговаривать усыпляюще вежливыми голосами, ужасно воспитанно, – я, на вид совсем юное существо, слишком симпатичное для непостоянства во мнениях, и он, неизменно искушенный в светских делах, исследователь настоящего, философ века, знаток этики тысячелетий, историк во все времена.
Он держится очень прямо, как всегда великолепный, но в более сдержанной манере двадцатого века, и носит верхнюю одежду из старинного бархата – как смутный намек на великолепие его былых одеяний. Теперь он иногда стрижет длинные развевающиеся золотые волосы, которыми так гордился в Венеции. Он всегда быстро соображает и быстро отвечает, стремится к разумным решениям, обладает бесконечным терпением и неутолимым любопытством, отказывается отречься от судьбы как своей, так и нашей, и даже мировой. Никаким знаниям не под силу его победить; закаленный огнем и временем, он слишком силен для технологических кошмаров или научных чар. Ни микроскопы, ни компьютеры не поколебали его веры в бесконечность, пусть даже его когда-то строгие подопечные – Те, Кого Следует Оберегать, вселявшие столько надежд на обретение искупления, – давно уже свергнуты с древних тронов.
Я боюсь его. Не знаю почему. Возможно, я боюсь его, потому что могу полюбить его снова, а полюбив его, я стану у него учиться, а начав у него учиться, я опять превращусь в его верного во всех отношениях последователя и выясню, что его терпение не заменит страсти, так давно горевшей в его глазах.
Мне нужна эта страсть! Нужна. Но хватит о нем. Две тысячи лет он прожил, без всяких угрызений совести вливаясь в поток человеческой жизни, доводя до совершенства искусство быть человеком, сквозь все века пронося с собой красоту и тихое достоинство кажущегося неуязвимым Рима эпохи Августа, где он и родился.
Есть и другие, сейчас они не рядом со мной, но тоже в разное время побывали на острове Ночи, мы с ними еще встретимся. Это древние близнецы, Мекаре и Маарет, хранительницы первобытной крови, из которой проистекает наша жизнь, корни лозы, так сказать, на которых мы цветем с таким упрямством и с такой красотой. Это наши Царицы Проклятых.
Потом, есть еще и Джесс Ривз, дитя двадцатого века, созданная Маарет, самой древней из нас, и благодаря этому – ослепительное чудовище. Я ее не знаю, но заочно восхищаюсь ею. Принеся с собой в мир живых мертвецов несравнимые познания в области истории, паранормальных явлений, философии и языков, она остается загадкой. Поглотит ли ее огонь, как многих из тех, кто, устав от жизни, не смог справиться с бессмертием? Или ее разум двадцатого века даст ей радикальную, нерушимую броню против немыслимых перемен, лежащих, как мы знаем, впереди?
Да, бывают и другие. Скитальцы. Время от времени я слышу их голоса в ночи. Вдали от нас встречаются те, кто ничего не знает о наших традициях, кто, из враждебного отношения к нашим произведениям и забавляясь нашими выходками, прозвал нас «Собранием Красноречивых», странные «незарегистрированные» существа различного возраста, силы, позиций, кто, иногда приметив в кипе книг в бумажных обложках экземпляр «Вампира Лестата», раздирает его в клочья и сильными руками с презрением стирает в порошок.
Возможно, в непредсказуемом будущем они добавят к нашим нескончаемым хроникам крупицы своей мудрости или своего разума. Кто знает?
Пока что, перед тем как продвигаться в моей повести дальше, необходимо ввести еще один персонаж.
Это ты, Дэвид Тальбот, кого я практически не знаю, ты, кто с неистовой скоростью записывает каждое слово, слетающее с моих губ, пока я сам наблюдаю за тобой, до некоторой степени загипнотизированный самим фактом того, что эти переживания, так долго горевшие в моей душе, теперь переносятся на бесконечную, по-видимому, страницу.
Кто ты, Дэвид Тальбот, потративший на смертное образование более семи десятков лет, ученый, глубокая, любящая душа? Кто в тебе разберется? Такого, каким ты был при жизни, умудренного летами, закаленного повседневными бедствиями и всеми четырьмя временами года земного существования человека, тебя переместили, не задев ни памяти, ни знаний, в потрясающее тело молодого мужчины. А потом это тело, идеальный кубок, Грааль твоей личности, того, кто отлично знал цену обоим элементам, подверглось нападению со стороны твоего ближайшего друга, любящего изверга, вампира, пожелавшего, чтобы ты присоединился к его путешествию по вечности, дашь ты ему разрешение или не дашь, нашего любимого Лестата.