Роберт Бернс - Райт-Ковалева Рита Яковлевна. Страница 37

Увы! Та же история повторилась и в замке герцогини Гордон. Бернс пришел туда с визитом и был встречен как нельзя лучше. «Герцог благороден, величав и вместе с тем очень мягок, внимателен и любезен, герцогиня очаровательна, остроумна, добра и умна — благослови их бог!» — записал Роберт.

На следующий день он пришел проститься и попал прямо к обеду. Его усадили за стол, и он только среди обеда вспомнил, что Николь ждет его в гостинице. Спохватившись, Бернс попросил разрешения уйти до десерта, и милая герцогиня — та самая, которой Бернс в Эдинбурге «вскружил голову», немедленно послала слугу — просить и Николя откушать «вместе с друзьями его друга, мистера Бернса».

Но посланный застал Николя в крайнем раздражении у заложенной пролетки, и никакие уговоры не могли его заставить пойти в замок. Снова Бернсу пришлось извиняться за своего приятеля и выбирать между ним и знатными покровителями.

Вероятно, на этот раз Бернс не так скоро примирился с Николем, хотя нигде — ни в письмах, ни в дневниках — нет и следа какой-либо обиды. Он послал Гордонам очень милые стихи, но и они, как герцоги Атольские, больше никогда его не приглашали. Более того, когда Бернс вернулся в Эдинбург, он встретил чрезвычайную холодность в великосветских кругах, где и так на него смотрели искоса. Все возмущались тем, что он предпочел своим знатным знакомым «невоспитанного и грубого» учителя, имевшего к тому же репутацию вольнодумца и пьяницы.

Последний этап путешествия привел Бернса в замок Стирлинг — древнюю резиденцию шотландских королей. Алмазный карандаш — подарок лорда Гленкерна — оставил на стекле выразительную надпись:

Когда-то Стюарты владели этим троном,
И вся Шотландия жила по их законам.
Теперь без кровли дом, где прежде был престол,
А их венец с державой перешел
К чужой династии, к семье из-за границы,
Где друг за другом следуют тупицы.
Чем больше знаешь их, тиранов наших дней,
Тем презираешь их сильней.

Весь ноябрь и декабрь этого невероятно насыщенного и трудного 1787 года Бернс просидел в Эдинбурге, дожидаясь окончательного расчета с Кричем. Без этого он ничего не мог предпринять. Кроме того, он надеялся, что ему как-то помогут, что-то для него сделают. Он написал письмо лорду Гленкерну с просьбой помочь устроиться в акцизное управление. Он написал мистеру Патрику Миллеру, чтобы тот сообщил ему свои планы насчет Эллисленда, зная, что это, вероятно, будет для него единственным выходом. Может быть, он в душе надеялся, что ему назначат какую-то пенсию от государства, — ведь назначил же премьер-министр Питт огромную по тем временам пенсию — двести фунтов в год — бездарному поэту Дибдину за то, что тот сочинил какие-то «морские песни». Но, как известно, деньги, ордена и премии во все века получают поэты «официальные», и никому не могло прийти в голову, что надо сохранить для Шотландии ее лучшего певца.

О том, чтобы получать какую-то плату за свою огромную работу по составлению сборника песен, Бернс, конечно, и не думал. А к этому времени вся работа из рук медлительного, ленивого Джонсона перешла в его руки. Он пишет письма всем поэтам, которых знает, он терпеливо разъясняет в этих письмах задачи сборника, он говорит в письме к старому Джону Скиннеру: «Я часто мечтал и непременно постараюсь образовать нечто вроде дружественного союза всех настоящих сынов каледонской песни. Мир, занятый прозаическими делами, может и не заметить многих из нас, но моя заповедь: „Чти самого себя!“

Он живет по-прежнему в семье Крукшенка, где ему предоставили светлую комнатку в мансарде высокого дома, с витыми лесенками и окнами в узорных свинцовых решетках. Широкий стол на львиных лапах весь покрыт рукописями, нотами, старыми сборниками песен, собственноручными нотными записями Бернса.

Первый том «Музыкального музея» он посылает своему дорогому другу, Пэгги Чалмерс. Он обещает в следующем томе написать специально для нее песню — «если мне попадется какая-нибудь великолепная старая мелодия». Пока что он посылает набросок: «хотя доктор Блэклок очень его расхвалил, я сам не совсем им доволен: стихи о любви, если они не написаны рукой мастера и с истинной страстью, превращаются в нудное нытье, столь же нестерпимое для меня, как ханжеские причитания. Стрелы, пламя, купидоны, амуры и грации и вся прочая дребедень похожи на мохлинские проповеди — одно бессмысленное суесловие».

О себе он пишет грустно, ему кажется, что его красноречие «потеряло всякую силу и не действует на прекрасную половину рода человеческого»... «Бывали времена... Но это все в прошлом! По совести говоря, я думаю, что сердце мое столько раз воспламенялось, что теперь совсем остекленело. Я смотрю на женщин с тем же восхищением, с каким любуюсь звездным небом в морозную декабрьскую ночь. Я восхищаюсь дивным мастерством творца, я очарован шаловливым и грациозным их непостоянством и — желаю им спокойной ночи! Говорю об этом в связи с неким увлечением: „Dont j'ai eu l'honneur d'etre un esclave miserable...“ [14] Что же касается дружбы, то вы и Шарлотта доставили мне много радости, той нетленной радости, какую, надеюсь, свет не в силах ни подарить, ни отнять и которая переживет и небеса и землю».

Эти строки написаны накануне того дня, когда «остекленевшее» сердце поэта вдруг ожило и снова «воспламенилось, как трут».

7

Все стихи, все песни и письма Бернса говорят о любви как о высшем счастье, доступном смертному. В нежнейших лирических строках, в горьких жалобах брошенной девушки, в возмущенных отповедях «добродетельным» ханжам и безудержно откровенных вольных песнях, которые распевали за бутылкой добрые друзья-«крохалланы», — везде воспевается могучая, неукротимая сила страсти, голос крови, непреложный закон жизни. Бернс ненавидит любовь продажную, является ли она ему в виде накрашенных шумных соседок, оравших и плясавших у него над головой, когда он жил в каморке Ричмонда, или в печальном образе девушки, насильно отданной замуж за богатого: «За шиллинги, пенни загублена Дженни, обвенчана Дженни с глухим стариком...»

Но еще больше он ненавидит тех, кто мешает другим любить просто, горячо и непосредственно, если эта любовь не освящена «бормотаньем джентльмена в черном» в церкви, перед алтарем.

Всю жизнь Бернс помнил унижение, которое он испытал, когда после рождения маленькой Бесс его заставили сидеть на покаянной скамье три воскресенья подряд. Навсегда он запомнил, как острая лисья мордочка «святоши Вилли» неожиданно появлялась из-за угла, когда они с Джин шли к реке или в лес — их первый и единственный дом. С этого началось восстание Бернса против церкви, против суровой, непреклонной кальвинистской доктрины, учившей, что все земные радости — смертный грех, что прелюбодеев надо либо казнить смертью, либо выставить на позор в железном ошейнике, прикрепленном цепью к дверям церкви, или, раздев донага, прогнать плетьми по всему городу.

Сам Кальвин — основатель этого жестокого учения — к концу жизни, очевидно, смягчился. Во всяком случае, в шестьдесят лет, потеряв одну жену, он женился на семнадцатилетней красотке, подтвердив тем самым, что церковный обряд может покрыть любую срамоту. Пресвитерианцы, последователи Кальвина в Шотландии, во главе с беспощадным реформатором Джоном Ноксом были куда строже своего учителя. С фанатической жестокостью они проповедовали полный аскетизм и хотя признавали церковный брак, но всяческое «потакание грешной плоти» карали смертью. Даже служение богу должно было быть лишено всякой красоты, всякой поэзии. Реформаторы разрушали все предметы «языческого, папистского культа» — готические церкви, статуи, органы; они запрещали строить церкви, считая, что молиться надо в самой бедной, простой обстановке.

вернуться

14

«Чьим несчастным рабом я имел честь быть...» (франц.).