Изумленный капитан - Раковский Леонтий Иосифович. Страница 57
Еще никогда в жизни Возницына не случалось так, чтобы после зимы сразу увидеть полный расцвет весны. Ему казалось, что лег он вчера. Возницын помнил, как черны были эти же деревья, как под снегом белой пустынной равниной лежала земля.
А сейчас – солнце, зелень – все неожиданно, сразу опрокинулось на него. И он потерялся.
Он был счастлив, рад тому, что живет, что снова видит все это, рад этим лопухам, навозному жуку, неуклюже ползущему через щепку, лежащую на дорожке…
Все показалось Возницыну новым, точно он заново родился для новой жизни. И тогда-то Возницын впервые вспомнил о жене.
Никогда не любимая, опостылевшая, она была как неприятный, дурной сон, который ушел и не вернется.
Но на самом деле она была где-то здесь. Он слышал ее скрипучий голос – Алена говорила немного в нос.
– Ничего-то моего ты не носишь, Саша, что я тебе даю! Знать, я тебе не мила! Где твой хрест серебряный с финифтью, что я подарила? – спросила Алена, подходя к мужу. – Натирала тебя во время хвори, уксусом – лежишь, ровно нехристь, без хреста… То ли твоя любовь ко мне?
– Я в бане, в Питербурхе, где-то потерял: гайтан оборвался, – ответил спокойно Возницын, выходя на крыльцо и опускаясь на скамейку.
Молчали.
Возницын жмурился – глаза не могли привыкнуть к такому изобилию света и красок.
Смотрел на белые облака. Подумалось: «Точно кто-то пуховики на небе сушит…» Мысли шли ленивые, беззлобные…
А над ухом все тот же гнусавый, въедливый голос:
– А каку это Софьюшку в бреду поминал, милый муженек, а?
Спросила, и чувствовалось: вся дрожит от злости, все месяцы готовила эту фразу, ждала вот этой минуты.
Возницын покраснел и растерянно улыбнулся:
– Разве я бредил?
– Еще сколько – целые дни! Только ее и кликал, бесстыжую!.. Кто такая?
– Да мало ли что в бреду скажешь, – ответил, улыбаясь приятным воспоминаниям, Возницын.
– Меня не признавал, гнал прочь, а ее… Бесчестный ты! Есть у тебя в Питербурхе какая-то шлюха! Есть, чует мое сердце! Скажи уж лучше, зачем отпираешься!
Вспыхнул еще раз – уже от гнева. Но ответил спокойно и легко:
– Я и не отпираюсь!..
Алена повернулась и убежала.
– Ну и пусть, – думал Возницын.
В доме забегали, засуетились. Алена, забрав кое-какие пожитки, монахиню Стукею (монахиня сама боялась оставаться с помещиком) и девку Верку, не простившись с мужем, уехала к матери в Лужки.
…Возницын шел по дороге и вспоминал все это.
Он дошел до Фонтанки, не встретив ни одной подводы, постоял минуту у моста, поглядел, не видно ли кого на дороге и, неспеша, пошел обратно.
Лето и осень он прожил один в Никольском. Без Алены в Никольском всем жилось хорошо – и дворне и барину. Возницын тосковал только по Софье. Хотелось видеть ее.
Среди лета тетка, милая Анна Евстафьевна (как знала, что Саша волнуется), прислала человека. Не с письмом, а только передать племяннику несколько слов:
– Все хорошо, мол, устраивай дела в Питербурхе и не беспокойся!
Возницын успокоился.
Ему так хотелось расспросить у посланца, может он знает что-либо о Софье, но Возницын боялся, чтобы не испортить дела. Окольными вопросами Возницын выведал только то, что в доме у Анны Евстафьевны никого чужого нет.
Тогда-то и мелькнула мысль попросить тетушку приютить Софью пока у себя. Но отсылать письмо надо было с верным человеком. Возницын решил потерпеть и, уезжая в Питербурх, отправить из Москвы в Смоленск расторопного Афоньку, который один знал все.
Перед самым отъездом Возницына из дому, как-то ранним утром, неожиданно пришел из Лужков Андрюша. Он был с флинтой – шел как будто на охоту, но Возницын по растерянному виду своего друга сразу догадался, зачем он пожаловал.
Андрюша летом и осенью изредка навещал Возницына, но ни разу не вспомнил об Алене, точно ее и на свете не было.
Пробовала приехать к зятю сама Ирина Леонтьевна, да Возницын не захотел с ней видеться – ушел из дому.
А сейчас мать и сестра, видимо, насели на несчастного: Андрюша должен был примирить супругов.
Андрюша сначала говорил о разных хозяйских делах – о молотьбе, о том, что надо ковать лошадей. Потом сели вместе с Возницыным обедать.
После обеда долго сидели за столом – Андрюша курил, барабанил пальцами по столешнице – язык никак не поворачивался говорить другу о таком деле. Андрюша даже вспотел.
Возницыну стало жаль друга, которого он очень любил. Возницын решил помочь ему.
– Что, Аленка маменьке на меня много чего наговорила? – спросил, улыбаясь, он.
У Андрюши как гора свалилась с плеч.
– Не помнишь разве ее? Она с детства ябеда и плакса была! Такой и сейчас осталась, – сказал Андрюша, махнув рукой: – С ней жить, должно, не горазд сладко! С ней только так и жить, чтоб она – в Лужках, а ты – в Никольском!
Оба рассмеялись.
Неловкость, целый день сковывавшая Андрюшу, была разрушена.
– Мне маменька сказывает: ступай, уговори! А как я тебя уговорю – насильно мил не будешь!
Он сказал все, что думал, сказал быстро, точно боялся, чтобы друг не стал поневоле лгать ему, оправдываться в том, в чем, по его мнению, оправдываться нельзя и не надо.
– Жалко, Сашенька, тебе сейчас к нам не притти, а то я бы показал своих голубей. У меня есть голубка смурая, с зобом присива пера. У ней в одном крыле красных три саблины. Загляденье! Да голубя светлого достал – с гривой такой, с пахами в косах, а хвост у него – синий, но не весь, а только с репицы… – оживленно рассказывал Андрюша о более приятном.
– Ну заклюют меня бабы! – шутя сказал он, уходя из Никольского.
– Милый Андрюша, хороший он! – с нежностью вспоминал своего друга Возвицын.
Возницын дошел уже до Переведенских слобод. Он обернулся назад в последний раз посмотреть, нет ли на дороге подвод, и увидел их целую вереницу. На передних санях сидел улыбающийся Афонька.
– Вот в этой улице, в доме столяра Парфена, – кричал кому-то Афонька, оборотясь назад.
Афонька свернул в Переведенскую слободу. Возницын прыгнул к нему, в сани и от радости обнял Афоньку.
– Ну, как?
– Все хорошо, Александр Артемьич! Вам нижающий поклон от тетеньки и от Софьи Васильевны! А вот письмецо сейчас достану.
И он стал расстегивать полушубок.
Наконец, письмо было извлечено. Возницын схватил его и, выскочив из саней, поспешил к дому. Он вбежал в свою горницу и сломал сургучную печать.
«Сашенька, друг мой дорогой! Лучшая моя забава сегодня и милейшая есть лоскуточек твой белый отрезанный…» —
читал он.
«Описать вам скуку здешнюю не хочу, чтоб вам не причинить скуку же. Везде ищу, нигде не нахожу того, что из мысли ни единую минуту не выходит, чего, чувствую, описать никак пером невозможно».
Следом за Возницыным в горницу ввалился Афонька и уже зашептал на ухо барину:
– Живы-здоровы. Все хорошо! Сейчас Софья Васильевна живут у тетеньки Анны Евстафьевны в Путятине. Ждут вас! Велено низко кланяться. А тетенька велела передать – мол, пусть барин ни об чем не беспокоится!..
Возницын слушал, что говорит Афонька, а глаза все бегали по строчкам, написанным такой дорогой рукой:
«…Еще прошу верить, что ни единый человек (кроме тетушки, благодетельницы, милой Анны Евстафьевны) из уст моих не ведает и ведать не будет, о чем не хочешь, чтоб знали. Думаю, чтоб и беспокойства твои миновались, буде бы тебе можно было видеть сердце и душу мою и чистосердечную привязанность, с которой не на час к тебе расположена…»