Изумленный капитан - Раковский Леонтий Иосифович. Страница 67
VI
Афонька сбыл на Неглинном все, что мог: свой кожух – дали целковый, кафтан смурый – дали тридцать алтын. К вырученным деньгам прибавил сбереженную им полтину, которую Александр Артемьич подарил когда-то ему на дорогу из Питербурха в Никольское, и тотчас же пустился в путь…
Где на подводе, а где пешком, пробирался он по невысохшей еще, весенней дороге в Смоленск. Из боязни быть задержанным, он по пути не заглядывал ни в одну корчму и старательно обходил все города, которые попадались на дороге, – Гжатск, Вязьму, Дорогобуж. Добравшись до Смоленска, он точно также не пошел через город, а в обход его. И, в конце концов, благополучно доставился в Путятино.
В Путятино Афонька пришел под вечер. Анна Евстафьевна и Софья были в огороде – смотрели, как девки рассаживали по грядам рассаду.
– Ты это откуда? – удивилась Помаскина, глядя на загорелого, серого от пыли Афоньку.
– Из Москвы, матушка-барыня, – сказал Афонька, снимая шапку.
– С чем к нам пожаловал?
Афонька молчал, мял в руках шапку.
Помаскина увидела, что Афонька не хочет говорить при посторонних.
– Пойдем, Софьюшка, послушаем его, – обратилась к Софье Помаскина, и они ушли в дом.
– Ну, рассказывай! – сказала Помаскина, когда они вошли в горницу.
– С барином плохо, – ответил Афонька.
– Заболел? – с тревогой спросила Софья.
– Нет, жив-здоров, да только его забрали в Тайную Канцелярию.
Обе женщины были ошеломлены такой новостью. Первая опомнилась Помаскина. Она плотно прикрыла дверь и спросила вполголоса:
– Когда и как?
– А вот, матушка-барыня, как приехали Александра Артемьич, переночевали одну ночку в Никольском, а посля взяли меня да свои книги да платье да шкатун с узорочьем и поехали в наш московский дом. Переночевали тут ночь – ничего, слава те, господи, а с полудня налетели соколики – сержант такой косоглазый да два солдата – и забрали. Барин только успел шепнуть мне: бери шкатун да лети в Путятино, упреди… Вот я продал, что мог – кожух свой, кафтанишко и убег. А узорочья из шкатуна да перстни – все цело, при мне. Я сейчас достану.
И он полез за пазуху.
Софья поникла. Крупные слезы закапали на колени.
– Не плачь, Софьюшка! – обняла ее Помаскина. – Слезами горю не поможешь. Бог даст, все будет хорошо! А чего ж говорили эти молодцы, когда брали барина? – обратилась к Афоньке Помаскина.
– А ничего.
– Что ж это могло быть?
Помаскина в волнении заходила по горнице.
– Это, матушка-барыня, я так думаю, сама Алена Ивановна чего-нибудь. Я слыхал, как они промеж себя спорили. Алена Ивановна грозилась: «Насидишься-де у меня в бедности!»
– С нее станется! Не зря говорит пословица: с черным в лес не ходи, с рыжим дружбы не води, – ответила Помаскина.
…Афонька сидел в приспешной избе, ужинал, когда Софья вместе с Анной Евстафьевной выезжала со двора. Помаскина решила отвезти Софью в свою деревню Заболотье, расположенную почти на самом польско-русском рубеже. Анна Евстафьевна уговорила Софью взять все перстни, алмазы и жемчуг, присланные Сашей, собрала ей платья и еды.
– Тебе, Софьюшка, оставаться здесь небезопасно. Поезжай-ка ты за рубеж, в Дубровну. Поживи там, пока не кончится все дело. Через рубеж из Заболотья мы тебя провезем мимо форпоста и без пашпорта. Дубровна недалеко – сорок верст, завтра к ночи доберешься. Я с купцами буду подсылать тебе хлебца, мяса. А через день-другой сама же поеду в Москву, узнаю все досконально!
Тяжело было Софье покидать дорогое ее сердцу Путятино, разлучаться с милой тетушкой, да ничего другого не оставалось делать.
Борух сидел в своей комнате и ел курицу, а кривой Зундель, заложив назад руки, стоял в дверях, опираясь спиной о косяк. Эта поза была и почтительна и удобна: Зундель загораживал собой всю крохотную дверь так, что его дети не могли лезть в комнату к Боруху и глядеть ему в рот вечно голодными глазами.
Зундель глотал слюну и говорил:
– Ярославская юфть – дрянь, никуда не годна: пропускает воду як решето! Вот в Ревеле умеют робить юфть с ворванным салом!
Его слова прервал старший сын Нохим, вбежавший со двора в хату:
– Тателе, к нам идут солдаты!
– К нам? Что ты врешь? – отец не успел прикрикнуть на него, как в хату ввалился капрал Зеленуха и двое солдат смоленского полка в лаптях и выцветших, измятых шляпах.
– Борух дома? – спросил Зеленуха.
– Я тут. Чего тебе треба? – спросил Борух, продолжая спокойно есть.
Зундель отошел от двери, уступая дорогу. Капрал вошел к Боруху.
– Хлеб да соль! Собирайся, пан, поедем в Москву! – мрачно сказал Зеленуха.
– Зачем я поеду в Москву? Мне не надо никуды ехать, – ответил Борух, вытирая жирные пальцы о широкую бороду.
– Вызывают в Камер-Коллегию, у тебя недоимка якая-то нашлась.
– Ниякой недоимки у меня нема! Что ты мелешь? – пожимая плечами, возмутился Борух.
– По доброй воле не хочешь ехать – силой заберем! Сказано – собирайся, значит собирайся! – возвысил голос капрал.
– Я ливрант обер-гоф-фактора Липмана. Я буду жалиться императрице! – рассердился Борух, вставая.
– Это не мое дело. Мне даден пакет – отвезти тебя в Москву и все! А там – як сам знаешь, – немного тише сказал Зеленуха.
Борух стал собираться в дорогу. Он был спокоен: никаких расчетов с Камер-Коллегией у него не было.
«Должно быть, еще за откупа что-нибудь», – предполагал он.
Когда Борух под крепким караулом (на передней подводе сидели он и капрал, а на задней – двое солдат) проезжал через Смоленск, он сидел, потупив голову: было стыдно, что его везут как последнего колодника.
Особенно не хотелось Боруху, чтобы его видели торговые ряды. Когда Боруха везли мимо них, отовсюду смотрели смоленские купцы. Возле одного из амбаров стоял с приятелем Семеном Паскиным Герасим Шила. Борух, увидев их, отвернулся.
– А что, Семен, говорил я тебе: поедет ушастый чорт! – смеялся Герасим Шила, потирая руки от радости.
Пятая глава
„Императрица Анна не имела блистательного разума, но имела сей здравый рассудок, который тщетной блистательности в разуме предпочтителен”.
„Императорские персоны искусно писать живописцам со всякою опасностию и с прилежным тщанием”.
I
Она грузно повернулась на постели – только заскрипела, ходуном заходила тонкая, сделанная на французский манер, кровать. Отбросила одеяло. Села, растирая ладонью больную ногу – скрюченные в узлы, набухшие синие вены. Нога была точно у драгуна – толстая, потная.
Сколько неприятностей доставляли эти ноги смолоду, еще как жила на горестном положении в Митаве: хоть каждый день их мой, все равно потеют, проклятые! Как на первых порах старалась она, чтобы Иоганн не услышал их запаха!
«Митава»… – подумала она.
Вспомнилось – зимою семьсот осьмнадцатого года в Анненгофе впервые увидела его: пришел с бумагами вместо заболевшего Бестужева-Рюмина, надоедливого и скучного, приятный, прелюбезный Иоганн Бирон.
Как это давно было!
Анна Иоанновна спустила ноги на ковер.
Она, почесываясь, еще стояла в одной кружевной сорочке – раздумывала, какой шлафрок надеть: голубой или светлозеленый, когда тихонько скрипнула дверь. Кланяясь до земли, в опочивальню вошел истопник Милютин. Он один имел право свободно входить в опочивальню к императрице.
– Что, Алексей, холодно нынче? – спросила она, и не думая стыдиться своей наготы: истопник, ведь, холоп!
– Свежо, ваше императорское величество! С моря подул холодный ветер. Должно, лед сорвет, – ответил истопник, целуя голую императрицыну ногу: до руки не допускался – грязен!