Голубчик - Ажар Эмиль. Страница 18
И он вставил ключ в замок.
Жестокое недоразумение. Я не хотел просить его уделить место невостребованным, недо-рожденным, но уже обремененным страданиями человеческим существам, — в конце концов такой же удел ждет грядущую португалку. Да и пустующие комнаты для прислуги милы моей душе: они как будто тоже кого-то ждут. Зная почерк профессора Цуреса, я считал, что такие, как он, организуют всевозможные комитеты по приему и устройству прибывающих на этот свет. Я, разумеется, имею в виду прибытие не только в эмбриональной, но и в любой другой форме. Белая мышь, может, не такая важная особь, но когда она сидит у меня в руке, нежная, слабая, женственная… в общем, что говорить… я чувствую, что защищен от жизненных невзгод, пока ее мордочка тычется в мою ладонь (при большом желании это прикосновение можно счесть благодарным поцелуем). Так хорошо в теплой ладони. Наверно, это и есть милость.
Кстати, надо бы заглянуть в атлас — он у меня всегда под рукой на случай человеческих заблуждений — и посмотреть, где именно находится русская река Амур. Пустить реку по другому руслу в целях оживления пустыни вполне осуществимо. Само собой, я не собираюсь поворачивать Амур в своих личных целях, но пусть бы его воды коснулись меня по весне, в разлив, не то я иссохну — иссохну без живительной влаги, нельзя же всю жизнь ждать, чтобы сломался лифт.
Поставьте себя на мое место. При нынешнем несовершенном, но незыблемом положении вещей удавы питаются мышами. Вот я и хотел попросить профессора Цуреса приютить Блондину, поскольку он такой большой человек. Потому что рано или поздно Голубчик Блондину сожрет, как требует природа. Природа же, как каждый знает по себе, есть не что иное, как сплошное извращение.
Достаточно взять в руку мышку, чтобы убедиться. Лично у меня в такие минуты теплеет в груди, как будто великая река Амур вдруг покинула русло и из глубины России притекла сюда, из тамошнего сибирского края в здешний, в наш Париж, поднялась в лифте на третий этаж, хлынула в мою двухкомнатушку и затопила все вокруг. Как будто я сам в объятиях мощного Амура, как в теплой, уютной ладони. Разрешение этнического конфликта между удавами и белыми мышами в руках великой реки Амур, и, пока она протекает где-то за тридевять земель, на краю географии, будет продолжаться взаимопожирание при полной занятости, невзирая на все успехи жилищного строительства.
Я тут как-то обмолвился о Голубчике, разговаривая с парнишкой-уборщиком из управления, он вроде бы интересовался классовой борьбой в природе и в силу этого просил меня держать его в курсе моих экологических проблем. Так он, извольте радоваться, опять завел свое.
— Приходи к нам, чудак, — говорит. — У нас будет демонстрация в Бельвиле. Там ты сможешь свободно развернуться. Иначе удавишься собственными петлями.
Пристал как банный лист!
— А что за демонстрация? — спросил я осторожно: а ну как опять политика.
— Просто демонстрация, — ответил он, участливо глядя мне в глаза.
— Но какая? Против кого или против чего? Или, наоборот, за кого? Арабов там хоть не будет? Может, опять какие-нибудь политические или фашистские штучки? Или, не приведи Господь, что-нибудь божественное?
Он жалостливо покачал головой и сказал:
— Бедняга. — В голосе его слышались теплые нотки. — Ты совсем как твой удав. Даже не знаешь, что кто-то о тебе заботится.
И ушел, показывая всем своим видом, что ему жаль попусту тратить любовь.
Не нужно мне никакой демонстрации, чтобы развернуться, растянуться и распуститься — кум королю! — в собственной квартирке, с трубочкой, табачком, в тесном кругу домашних предметов обихода. Но я страдаю избытком и не вижу иного способа расширить сбыт скопившихся продуктов внутреннего потребления, кроме ненавязчивой рекламы исподволь, типа кампании «Рука помощи». Я так переполнен ресурсами любви, что иногда, сидя в кресле, думаю: уж не во мне ли берет исток одноименная русская река! Этот подземный источник еще не открыт, и только мадемуазель Дрейфус с присущей чернокожим особой чуткостью догадывается о его существовании. Негры куда чувствительнее нас, что объясняется необходимостью выживания в девственных лесах и пустынях, где источники существования крайне редки и глубоко запрятаны. Мысленно я так и говорю ей — я ведь решил на следующей стоянке, в Бангкоке, в гостинице «Ориенталь» (проспект у меня уже есть), объясниться и откровенно высказать все самое сокровенное… «Иренэ, — говорю я, — я хочу все-все отдать вам, во мне такое изобилие эмоциональных ресурсов, что некоторые географы полагают, будто великая река Амур берет начало в моих недрах…» Здесь моя речь переходит в другое русло. Я имею в виду будущую речь в Коллеж де Франс, если настанет время, когда удавы и их так называемая жизнь будут наконец признаны достойными внимания сей высокочтимой аудитории и представляемой ею цивилизации.
На сегодня мне требуется только одно, только об одном молюсь я во весь внутренний голос, боясь потревожить соседей: чтобы было у меня любимое существо. Весьма скромное требование. Но как изложить все это профессору Цуресу, человеку утонченному, доктору всех и всяческих наук, которому, скорее всего, не по вкусу кровавый бифштекс с доставкой на дом и явно недостает опыта привычных к кровопусканиям великих сибирских рек. Я и он все равно что бурьян и газон. Я стоял перед ним как животрепещущая проблема: если истину о себе высказываешь вслух, слух ближнего останется для нее закрытым. Зато открылась дверь в профессорскую квартиру, послушная простому повороту ключа.
А я и без ключа открою вам всю душу и скажу, что если бы профессор согласился приютить Блондину и присматривать за ней, это не только положило бы начало замечательной дружбе между нами, но и помогло бы мне наконец отделаться от самого себя и больше не чувствовать себя лишним, как все лишенные самочувствия.
— На что мне ваша мышь? Что за дичь?
Профессор был взбешен. Меня это не обескуражило, наоборот — я радовался бурному началу нашей дружбы.
— И почему я? Почему именно ко мне вы пристали со своей мышью? Как это прикажете понимать? Ну вот что, мне некогда. С вами я разговариваю только из вежливости, поскольку мы соседи, но возиться еще с вашей мышью мне некогда, и так времени кот наплакал.
Я задохнулся смехом и еле выговорил:
— Простите… Но у вас так остроумно получилось…
Меня разбирало все больше.
— … вы так естественно и кстати вспомнили о коте, как только речь зашла о мыши…
Во мне нет ни капли злорадства, но смех приносит облегчение, и я не мог остановиться.
— Так вы…
Профессор побелел как полотно, на фоне которого даже его безукоризненный шарф показался сероватым.
— Вы издеваться надо мной вздумали?! — взорвался он. — Фашист! Террорист! Провокатор!
Мне сделалось страшно. Я терял друга. Глаза профессора метали молнии. Прошу про стить высокопарный слог, вообще-то он не в моем духе: в наше время красивыми словами не проймешь, это шелуха, а мне важна суть. И я стараюсь выдержать самый демографический, житейский, подноготный тон. Высокие материи нынче поизносились.
— Вы славитесь как защитник всех обиженных. А я укрываю у себя белую мышь и не знаю, что с ней делать дальше. Именно «укрываю», поскольку мышь слаба и отовсюду ей грозит опасность.
— А как же ваш удав? Ведь, если я не ошибаюсь, он как раз мышами и питается? Так в чем же дело?
Он шагнул ко мне, засунув руки в карманы брюк, выпятив грудь и задрав, как хвост, полы пальто. Сигарета во рту, бородка, кашне и шляпа. Под мышкой распухшая от милосердия, набитая правами человека папка. (Портрет предельно точен!) Гнев профессора улетучился, вид у него был теперь скорее насмешливый.
— Надеюсь, ваш удав питается как следует? А чем вы его кормите? Мышами, то-то и оно.
Так нечего вилять и отпираться. Против природы не попрешь.
— Тут я бессилен. Но я кормлю его не сам, поручаю прислуге. А к вам пришел за помощью, вот и все. Потому что смертность чувств достигла ужасающих размеров.