Деревянный Меч - Раткевич Элеонора Генриховна. Страница 73
Четкий строй воинов надломился. Люди отворачивались один за другим, не стыдясь и не боясь взыскания. Еще мгновение назад они презирали Наоки за страх перед наказанием. Но одно дело – трусость, а совсем другое дело – болезненно острое восприятие воинской чести. Это можно понять. За несколько мгновений звенящей напряженной тишины все, что отчуждало Наоки от остальных воинов, было прощено и забыто: и его предполагаемое высокое происхождение, и тайна, окутавшая это самое происхождение, и до отвращения безупречная до недавнего проступка служба, и сам этот проступок. Несколько минут назад приговор казался справедливым; теперь же он потрясал своей несоразмерностью. Еще недавно чужой, несмотря на годы совместной службы, Наоки внезапно сделался своим, родным, страдающим – поздно, слишком поздно. Непоправимо поздно. Его невидящий взгляд уже не мог заметить, как исказились жалостью лица, минуту назад искривленные презрением. Он уже не слышал, как хрипло, толчками, еле сдерживая крик, дышат воины. И тем более не мог увидеть горя, скрытого за каменной маской, в которую превратилось лицо массаоны.
Парень рехнется, со всей отчетливостью понял массаона. Еще до истечения часа. Если, конечно, раньше не помрет.
Впрочем, это понял не один только массаона. Кенета мутило до головокружения. Он чувствовал, что если вот сейчас, вот прямо сейчас он не вмешается и не сделает чего-нибудь, он или умрет, или вцепится в этот мир зубами и разорвет его на клочки. У живых людей не должно быть таких глаз, это неправильно, невыносимо, невозможно. Неужели мало того, что он уже видел в больнице? В больнице… да, конечно. Вот оно, решение.
Теперь Кенет точно знал, что он должен сделать.
Мысли его сразу стали ясными, четкими, но тело сделалось непослушным. Бесконечно долгие мгновения он искал деревянными от напряжения пальцами узел пояса: руки отказывались ему повиноваться. А заговорить оказалось и вообще почти невозможно.
– Господин массаона, – ломким каркающим голосом произнес Кенет и шагнул вперед на негнущихся ногах.
Если бы взгляды могли убивать, то от одного только взгляда массаоны Кенет бы непременно умер – и не просто так, а в страшных мучениях.
– Господин массаона, – сдавленно повторил Кенет. – Дурно же начнется моя воинская жизнь, если я воспользуюсь незаслуженным преимуществом.
После того, как главное было сказано и пути назад не оставалось, привести собственное тело к послушанию оказалось не так уж сложно. Кенет одним рывком развязал узел, скинул пояс и хайю на руки оторопевшему начальнику караула, прошел четырнадцать шагов, отделявших его от эшафота, встал на колени и опустил руки рядом с руками Наоки. Плеть была длинной, и для еще одной пары ладоней места хватило.
Даже самые мучительные воспоминания – те, которые хочешь и не можешь стереть из памяти, – могут оказаться кстати. Как же Кенет хотел забыть тот жуткий день – и утро, когда он относил самоубийцу в покойницкую, и вечер, когда у старой полуслепой проститутки началась агония. Забыть, как она хрипела и задыхалась, как просила: “Ты сядь рядом… и руку протяни… нет, нечего меня за руку хватать… отпусти, слышишь?. Терпеть не могу, когда меня лапают… а ты руку рядом с моей положи… чтоб я тепло твоей кожи чуяла… чтобы знала… что не одна я здесь… просто рядом… на расстоянии тепла…”
И снова, как год назад в больнице, Кенет опустил свои руки рядом. Так, как его научила умирающая старая шлюха. На расстоянии тепла.
С той минуты, как ладони Наоки коснулись плети, он не шелохнулся, не издал ни звука. Он и теперь не шевельнулся. Но Кенет отчетливо ощутил, что Наоки чувствует его присутствие рядом.
Внезапно Кенета охватило ликование настолько острое, что он никак не мог согнать со своих губ совершенно неуместную в его положении улыбку. Он не мог бы объяснить, что вызвало эту улыбку. Спроси кто Кенета сейчас, чему он так радуется, и Кенет бы ответил без малейших колебаний: “Гнездо не падало. Оно на крыше, и птенчики вылупились, живые, и птица прилетела”. Вот и весь сказ.
Именно эти слова и пришли Кенету на ум, когда он почувствовал, что безумие покидает Наоки – медленно, неторопливо, но покидает. Отчего эти слова и никакие другие, он и сам не знал. (А в Замке Пленного Сокола, неподалеку от столицы, великий Инсанна, получивший на краткое время возможность увидеть Кенета, чуть не взвыл: такая страшная, немыслимая сила у мальчишки – и черт же знает, на что он ее расходует! На битые птичьи яйца! На птенчиков каких-то дурацких, будь они трижды неладны! На то, чтобы вернуть на крышу гнездо, упавшее тринадцать лет назад!)
Было по-прежнему очень тихо – но не так, как несколько минут назад. Эта другая тишина не сдавливала голову, не наваливалась безжизненной тяжестью на плечи. Она дышала ровно и легко. Дальние звуки не нарушали ее, а только делали более спокойной, как холод делает более привлекательным теплое одеяло. Звуков было множество. Где-то за стеной казармы слышались шаги, топот копыт, грохот груженых повозок. Издали донесся заунывный, как заклинание, вопль бродячего торговца: “Пирожки, пирожки, пирожки, пирожки, горячие пирожки, пирожки, пирожки!..” Огромный клен в углу двора тихо шелестел листвой. Кошка прыгнула на клен со стены и полезла вверх; шорох ее коготков был отчетливо слышен. По ту сторону стены залаяла собака. Лаяла она довольно долго – очевидно, надеялась, что мощь ее лая сбросит кошку с дерева прямехонько в ее пасть. Поскольку кошка и не думала падать, собака удалилась, продолжая обиженно взлаивать.
Кенет стоял на коленях и улыбался. Кровь не звенела больше в его ушах, заглушая все внешние звуки. Он с наслаждением слушал, как лает собака и шумит старый клен, – с тем большим наслаждением, что был уверен: Наоки тоже слышит и кошачью возню на ветках, и монотонный распев: “Пирожки, пирожки…”
За спиной Кенета массаона поднял руку в знак того, что час миновал, и караульные вскочили на эшафот, чтобы помочь Кенету и Наоки подняться. Кенет моргнул от неожиданности: если только чувство времени его не обманывает, час еще не истек. Да, но как же это? Кенет растерянно оглянулся, поймал бешеный взгляд массаоны и решил вопросов не задавать.