Ужас и страх - Рекшан Владимир Ольгердович. Страница 18

Рядовые как-то разом притихли, даже курить перестали. Из детинца стремительно выкатили Иванов, Петров, Сидоров и наш ротный Рабинович-Березовский. Молоденький лейтенант семенил за ними, держа под мышкой папочку на тесемках.

— Они что, — Забейда ткнул меня локтем в бок, — по-настоящему? Совсем охерели братки.

— С чего ты взял, будто они тебе братки?

— Да я так. — Костя только пожал плечами.

Все уселись за стол. Только Петров не сел. Это был большой, почти толстый мужчина с круглой головой и лиловатым апоплексическим лицом, перечеркнутым грубым шрамом. Тот проходит от виска через щеку ко рту, создавая эффект заячьей губы. Резким движением Петров схватил графин и опрокинул над стаканом. Выпил воду залпом и произнес на удивление высоким, почти добрым голосом:

— Решением попечительского совета и в силу полномочий, данных центром…

Петров сделал паузу и так же стремительно проглотил еще один стакан воды.

— Да, центром, — продолжил он. — Но не только! Но самой логикой событий… Когда озверелый враг, когда темный ужас… Волею совета с сегодняшнего дня я объявляюсь диктатором обороны!

— Ни хрена себе, — кто-то непроизвольно выдохнул в тишине.

Тишина стала еще более прозрачной. Петров сел, а Иванов встал, Сидоров наклонился к лейтенанту, зашевелил губами, а Рабинович-Березовский закрыл глаза.

— Победа невозможна, когда гниение и разложение поражают ряды, — начал Иванов. — Положив предел, мы сохраняем главное — нашу боеспособность, способность сохранить жизнь и будущее женам и детям. Родине!

Иванов произносил слова мягко, даже округло, комфортным баритоном. У Сидорова тощее лицо дернулось тиком, молоденький лейтенант безостановочно тягал тесемки на папке, а наш ротный продолжал сидеть с закрытыми глазами.

— Пренебрегая законами военного времени и будучи предупрежден, рядовой Николай Морокканов, вместо того чтобы со своими боевыми товарищами рыть окопы… Этот человек проник в охраняемое помещение и усугубил ведро. Именно ведро! Поставив под удар возможную дисциплину и поставив Адмиралтейский островной полк на грань! Вы все это видели и доказательства имелись на лицо. В то же время Анатолий Дрочило, то есть я хотел сказать, Анатолий Кучерявый из продовольственного дивизиона посягнул на самое святое. На то, что мы и должны защищать, за что должны умереть… За наш народ! — Иванов скомандовал, и из детинца, вежливо придерживая за локоть, привели женщину без возраста в ситцевой засаленной юбке, вязаной кофточке и с плохо расчесанными волосами. Это и была деревенская Мотья.

— Госпожа Дровяная, вы слышите меня? — спросил Иванов.

— Му-му! — откликнулась бедная немая.

— Вина доказана и признана. Но правила демократической диктатуры требуют публичности. Повторите, как сможете.

Мотья Дровяная взмахнула руками, ударила левой по правой, согнув в локте и изобразив известную фигуру. После промычала незлобиво, снова взмахнула, словно желая улететь, но осталась на земле. Приземлила левую ладонь на передке, похлопала несколько раз для убедительности, дав полное представление о сюжете, исполненном Дрочилой.

Немую тут же увели в детинец. Со стороны залива на синее небо выплыла под белыми покойницкими парусами эскадра кучевых облаков, и желтого солнца стало меньше.

Тем временем Иванов сел. Ему на смену поднялся наш ротный Рабинович-Березовский, постоял с закрытыми глазами, открыл, сказал так, словно старался отделаться от заявления как можно быстрее:

— Подсудимым предоставляется последнее слово.

Конвойные потянули за веревки, поднимая с земли Колюню и Дрочилу-Ласкового. Первым было велено говорить алкоголику. Я его таким потерянным никогда не видел, поскольку появлялся он всегда пьяный, нагло и заискивающе прося денег. Теперь это был совсем другой и уже совсем непривычный человек. Да и фамилии я его не знал. Кто мог подумать, что у этого русого простолюдина она такая экзотическая и жаркая.

— Простите, товарищи, — сказал он малоубедительно и еле ворочая языком. — Я не хотел… То есть, я хотел… Какое там ведро… И половины не было… Все.

Колюня сразу же уселся на землю и закрыл лицо руками.

Дрочило оказался поговорливей. Изобразив средневековый поясной поклон и уронив руку до кончиков раздолбанных сапог, поднявшись затем и подбоченясь, виноватый проговорил аргументы, полные убедительной простоты:

— Братья по оружию! Я не стану отрицать вины, хотя кто сможет и посмеет назвать преступным мое патриотическое желание иметь сношения с женщиной! С козой, что ли, вступать в противоестественную связь?

После такого вступления в ротах одобрительно зашептали, а насильник тем временем продолжал:

— Да и как прикажете оценить отказ предъявленной женщины! Воину-защитнику, идущему на лютую смерть, она говорит…

— Она немая, подсудимый, — поправил ротный.

— И это так! — подхватил подсудимый. — Она не говорит, а просто мычит. И это мычание, которое теперь мне предъявляют как отказ, вполне возможно воспринять и за согласие, за долгожданное “да”. С этим пониманием я и приступил к делу. Поскольку человеку, потерявшему желание иметь женщину, нечего делать на поле брани. И что я получил? Со мной обращались как с врагом. Удар по яйцам я получил, а не патриотическое, пускай и немытое, лоно, которое мы, народ, справедливо называем п…ой! Интересно, как бы эта женщина, эта немая поступила, окажись она, не дай бог, на оккупированной территории? Так же била б по яйцам врага или уступила от страха с первого раза? На этом риторическом вопросе я и обрываю речь, считая себя невиновным!

Начавшиеся было аплодисменты остановил наш Соломон Моисеевич. Он поднял руку, и все замолчали. Тогда Рабинович-Березовский сел, и его место занял Сидоров, коротенький господин с непропорционально большой головой. Лейтенант услужливо протянул ему папку, из которой тот достал лист бумаги, положил саму папку на кумач стола, пошарил в карманах гимнастерки, вынул пенсне, посадил на переносицу, сосредоточился и зачитал:

— Такого-то числа, месяца и года. Трибунал крепостного суда Второго Адмиралтейского пехотного островного полка. Приговор. Объективно рассмотрев дела и руководствуясь наивысшим благом, суд постановил: Николая Ивановича Морокканова и Анатолия Анатольевича Кучерявого за преступления, несовместимые с жизнью, приговорить к высшей мере — казни через повешение. Учитывая отсутствие предыдущих судимостей и сотрудничество в ходе расследованиях, суд постановляет заменить повешение на почетный расстрел, который совершат товарищи по оружию не позднее сорока восьми часов после оглашения приговора. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Подписи: диктатор Петров, вице-диктаторы Иванов, Сидоров, Рабинович-Березовский, секретарь диктатората младший лейтенант И. И. Колотый.

Сидоров убрал листок в папку и сел. В сложившейся тишине повисло ожидание. Казалось, и сидящий суд, и сидящие осужденные, и сидящие бойцы чего-то ждут. То ли пробуждения из кошмарного сна, то ли гонца из столицы с помилованием. Но ничего не случилось. Тогда Петров резко поднялся и властным тенором сказал:

— Каждая рота делегирует в расстрельную команду по одному бойцу! Будет брошен жребий!

С жребием предполагалось разобраться ротным. Полк распустили, объявив свободное время, хотя им особенно не воспользуешься в охраняемой тесноте крепости. Сразу как-то заболели стопы, захотелось снять ботинки и носки. Я прохожу анфиладой и вижу народ, бродящий без цели по двору. На лицах мало что написано, но кое-что можно прочитать: хмурая подавленность постепенно мимикрировала в злобную решительность. Движения бойцов становились резче, уже они махали воинственно руками. Вялое роение приобретало осмысленные и злобные формы. Возможно, это мне так казалось, и все имело отношение не к толпе, а ко мне самому…

Для того чтобы пройти в казарму роты, следовало через анфиладу войти в двери и спуститься в полуподвал. Не успеваю я добраться до дверей, как кто-то догоняет меня и кладет на плечо руку. Вздрогнув, я останавливаюсь и оборачиваюсь. Это наш ротный Рабинович-Березовский.