Ужас и страх - Рекшан Владимир Ольгердович. Страница 9

— Было б не жалко за битлов жизнь отдать, — говорю сам себе, приткнувшись с рюкзаком в угол вагона, — или за цеппелинов, или за свой “Санкт-Петербург” хотя бы.

Передо мной колобок в спортивной шапочке. Он не догадался снять рюкзак и теперь падает на меня его колким объемом.

— Простите, простите, — говорит через спину. — Пришлось взять шампуры. Бригадир попросил, и я не смог отказать.

— Вы на пикник? — мрачно интересуюсь я.

— Нет, что вы! — отвечает колобок, повернувшись. — Я на фронт. Понимаю нелепость сказанного, но таковы люди, и… э-э, таковы их желания.

Те, кому воевать, выходят на “Техноложке” и перебираются на другую платформу, а молодежь в наушниках едет дальше. Между нами уже проведена невидимая черта, мы уже разделены на два мира, класса, две касты. И это правильно, потому что старые виноваты во всем.

Возле Витебского вокзала весело, словно перед первомайской демонстрацией, какой я помню ее из детства, когда правила советская власть и все верили в приближающийся коммунизм и потому дружили и редко когда были говном. Из худых динамиков грохочет бравурная музыка, кричат в мегафоны молодые офицеры в новых шинелях со свежими погонами. Они заметно выделяются из шевелящейся толпы немолодых мужчин, над которыми клубится сизый табачный дым.

Перед самим вокзалом, знаменитым своим ажурным модерном, строится “Четвертый инвалидный батальон”, о чем можно догадаться по кумачовому плакату, приколоченному к борту грузовичка. В его кузове навалена гора инвалидных колясок, да и сами инвалиды, почти все на колясках, кружат вокруг. Это смертники. В газетах писали: инвалидов бросят в самое пекло. Неделю назад ими заткнули прорыв фронта, и уже первая тысяча инвалидов героически погибла, обороняя броды.

Инвалиды и дети. Это дети инвалидов? Скорее их внуки. Почти не видно женщин. Женщины, похоже, давно бросили инвалидов, а дети нет.

Только дюжина приковыляла на костылях. Это для них привезли коляски. Костыли к черту теперь. Покатили повзводно в сторону перрона. А рядом, стуча по асфальту новенькими ножнами, почти бежал молоденький лейтенант и кричал:

— Раз! Два! Раз! Два! Запе-вай!

И инвалиды восприняли нелепость лейтенантика правильно, с глубоким народным юмором, адекватно и талантливо. Кто-то из них затянул прокуренным баритоном:

— Напрасно старушка ждет сына домой,
Ей скажут, — она зарыдает, -

а батальон подхватил так, что площадь вокруг на мгновение затихла:

— А волны бегут от винта за кормой,
И след их вдали пропадает!

Наших собирали возле пригородных касс, и тут было не протолкнуться. В отличие от инвалидов, пятидесятилетние мужчины еще представляют интерес, и тут плакало много теток средних и разных лет. Дочки, наверное. Или новые жены, пришедшие на смену старым. Если мужчина не баран, то с годами он становится только интересней. Если после тридцати русская женщина теряет по глупости или сволочизму суженого, то ей ничего не светит. Даже спать ей придется почти всегда одной… В кустах стоял странный, ломберный похоже, столик, и за ним на грубом табурете сидел писарь. Из-под “кубанки” на лоб выбилась седая, но упрямая прядь. Что-то вроде очереди образовалось возле писаря, и я встал отметиться. Грубые мужские шутки летели со всех сторон, сталкивались, перемешивались, образуя рой, точнее, гул нелепостей, скабрезностей, за которыми слышались и страх, и удальство.

Я протянул паспорт писарю, тот довольно хмыкнул и стал искать мою фамилию в списке, нашел, поставил крест. Возвращая документ, посмотрел добрыми глазами, приоткрыл рот в лаконичной улыбке, обнаруживая нехватку нижнего клыка.

— Это знаменательно! — проговорил писарь не без торжественности. — И евреи с нами! И то верно — встанем грудью на защиту родного дома!

— Я не еврей, — пришлось уточнить.

— А это не имеет никакого значения, — подмигнул человек в “кубанке”.

И тут заревела труба. Что-то наподобие пионерского горна оглушило окрестности. Бывший пионер в шинели рядового советской армии стоял на мостовой, задрав к небу медь духового инструмента, и посылал звуковые призывы. Вокруг зашевелился народ, и я зашевелился вместе со всеми. Со стороны Обводного канала прикатил грузовичок с деревянными бортами. Из-за ларьков выбежал верзила с микрофонной стойкой и подал ее в кузов. Пятидесятилетние строились напротив грузовичка.

— Эй, сосед! Сюда давай! — Из шевелящейся толпы махал мне алкоголик Колюня. Я подошел, и он добавил довольно: — Наша вторая рота здесь. Ты же длинный. Становись, а мы за тобой.

Я встал, как велел Колюня, и скоро вокруг меня выстроились в несколько рядов мужики, среди которых я успел увидеть знакомых. Эти мужчины жили по соседству и периодически встречались в магазине, возле ларьков, у метро. Я смутно вспоминал их лица, зато Колюня знал всех и теперь за моей спиной шумно приветствовал собравшихся “бородатыми” анекдотами.

Тем временем к микрофону приблизился шарообразный господин в лыжной шапочке на круглой, как колобок, голове, но в двубортном дорогом шерстяном пальто.

— Друзья и товарищи! — закричал он голосом, явно привычным к публичным заявлениям. — Братья и отцы! Когда лютый враг попирает своими грязными ногами порог нашей хаты, встанем грудью на его пути!…

Круглоголовый деятель, в котором смутно узнавался кто-то из городских политиков правого толка, покричал еще несколько минут, и его сменила пышная женщина из администрации губернатора.

— Нам бы ее в роту через недельку, — раздался за спиной комментарий Колюни, с которым не все согласились:

— А чего неделю ждать? Пускай дадут в дорогу.

— А на чем едем? И куда? — завязалась актуальная беседа.

— На электричке до Павловска.

— Какая электричка! Грузовиками вдоль Финского залива! — осадил всех умный алкоголик Колюня, а официальная женщина закончила в микрофон свою речь так:

— Мужчины! Умрите красиво! И останьтесь в наших сердцах!

В строю собралось народу немерено. Кроме Адмиралтейского пехотного, дивизион стрелков-снайперов, минеры и еще, кажется, похоронная команда. Пару дюжин мрачных бородатых коротышек бомжеватого вида стояло в сторонке и ни на что другое, по моему разумению, не годилось.

Тем временем горнист выдал очередное мерзкое соло, но сразу за ним прилично заиграл духовой оркестр, составленный из музыкантов “Ленинградского диксиленда”. Среди нот все того же “Прощания славянки” отчетливо слышалась колотушка. Она задавала такт. В такт колотушки забилось сердце. И у других, наверное. Ритмично пробежали молоденькие офицеры. Роты задвигались-затопали, и наша вместе со всеми. Мы зачем-то прошагали мимо грузовичка. На нем стояли круглоголовый деятель и губернаторская женщина. Первый установил пухлую ладонь у виска, пытаясь таким образом отдавать нам честь, а женщина честь берегла; она многозначительно приложила правую ладонь к сердцу, но это у нее не получилось, поскольку доступ к нему преграждала увесистая грудь.

Город закончился постепенно. Справа от Петергофского шоссе текла жидкость Финского залива. Его берега заросли рощами. Почки на ветках начали вылупляться, и за молодой листвой вода уже не просматривалась. Слева грязно-песочного цвета поля и холмы, поселки, сколиозные фабричные заборы из бетонных плит. Нелепая русская жизнь, одним словом, вокруг пригородных дворцов и поместий. Меня не волновало ничто. Только голое любопытство без эмоций и ощущений. Как дантовская комедия — ее так и недочитал в молодости, поскольку появились более громкие развлечения…

Колонна грузовиков катила на запад. Я сидел на жесткой скамейке, зажатый биологическими массами существ, рядом с которыми, возможно, закончится мое осознанное бытие, рядом с которыми меня зароют в землю, и в ней мы разложимся на составляющие элементы, и они, элементы, перемешаются. Всякие там бабочки получатся и червяки, новые соединения. С некрореалистическим любопытством я стал разглядывать соседей, сидящих в кузове под брезентом, но ничего такого многозначительного, глубинного, корневого, почвеннического, Платона Каратаева какого-нибудь… Довольно несуразные физиономии особей мужеского пола в нелепых одеждах. Если нос, так обязательно “картошка”, если штаны, так обязательно с расстегнутой “молнией”. Такими разночинцами обычно полна народная баня на Московском проспекте, куда я хожу с сыном по субботам париться за двенадцать рублей шестьдесят копеек с носа. Где еще услышишь народную речь и органичные матюги. В кузове нас набилось человек под тридцать, и все они, виденные где-то, в бане скорее всего, сидели вместе в парилке и потели под мутной лампочкой…