Гэм - Ремарк Эрих Мария. Страница 47

Он подпустил их как можно ближе, а когда они вышли из тени на яркий лунный свет, шепотом скомандовал:

— Стой!.. Руки вверх…

Застигнутые врасплох, все трое подняли руки.

— Кто шевельнется, получит пулю… — сказал Лавалетт. — Капитан, быстро ко мне… Чего тебе надо?

Желтолицый с ухмылкой залопотал что-то насчет правительственного объявления о розыске, о вознаграждении и показал на китайца, который его опознал.

— Как велико вознаграждение? — спросил Лавалетт.

Капитан назвал значительную сумму.

— Врешь, — сказал Лавалетт, — мне эта сумма известна точно. Говори правду. Или я потеряю терпение.

Перепуганный китаец назвал половинную цифру.

— Ты получишь ее от меня, но за это сделаешь остановку в часе хода от Малакки и шлюпкой отвезешь меня на берег. Понял?

— Да.

— Твое счастье. А теперь оставьте меня в покое.

Китайцы исчезли. Лавалетт с облегченным вздохом покосился на Гэм. Она спала и ничего не слышала. Тогда он отдал револьвер тамилу и велел ему смотреть в оба. Но ничего больше не произошло.

На рассвете шлюпка ткнулась в береговой песок. Лавалетт бросил рулевому деньги и дождался, чтобы на пароходе снова развели пары. Потом он обернулся к Гэм.

— Трудностей оказалось больше, чем я рассчитывал, а главное, все крайне неудобно. Если китайцы уже оповещены, из гавани не выберешься. Нужно поскорее уехать отсюда, потому что китайцы наверняка захотят получить двойное вознаграждение и в Малакке незамедлительно предупредят англичан. А у тех всегда под рукой солдаты-сикхи, которые могут доставить нам массу неприятностей. Придется идти через горы.

Удалось нанять несколько носильщиков, повара и двух сингалов, а кроме того, четырех китайских кули для переноски багажа. Тамил сумел достать двухколесные повозки-гери, и скоро маленький обоз отправился навстречу разгорающемуся утру.

Поначалу дорогу окаймляли кофейные плантации. Потом начались оловянные копи, где китайцы в корзинах и мешках таскали из карьера намытый реками рудоносный песок, ссыпая его в дощатые желоба с водой. Быстрое течение уносило песчинки и землю. Тут же рядом в маленьких плавильных печах, работавших на древесном угле, выплавляли олово и формовали в длинные бруски. В Куала-Лумпуре Лавалетт пополнил багаж.

Затем караван направился в Куала-Кубу, а оттуда в горы. Переночевали в каком-то бунгало и рано утром начали подъем. Гэм плотно обмотала ноги бинтами, пропитанными специальным составом, чтобы защититься от пиявок, которые кишели повсюду — на кустах и на земле — и так и норовили присосаться. Шел дождь, туман висел в кронах деревьев. Лавалетт шагал рядом с осликом Гэм и, заметив, что в руку ей жадно впилась пиявка, предупредил: отрывать эту дрянь нельзя — останется скверная рана. Он прижег пиявку сигаретой, та скорчилась и отвалилась.

— Надо было отправить вас в Сайгон, — сказал он.

— Что-то вы уж очень сентиментальны. Видно, дело плохо.

— Напротив. Я чувствую накал неведомой опасности. Стараюсь перехитрить подстерегающего противника, у которого на руках все козыри. Этим окупаются любые усилия. Но у вас тут косвенный интерес, и потому вы более восприимчивы к неудобствам нашего путешествия.

— О нет, мне все это далеко не безразлично, — сказала Гэм, скользнув по нему быстрым взглядом.

К полудню движение стало особенно утомительным. Под палящим солнцем каравану пришлось преодолеть вброд несколько речушек; Гэм погружалась в воду до плеч. Лавалетт поддерживал ее с одной стороны, носильщик-сингал — с другой. На берегу она смеясь встряхивалась и говорила, что солнце быстро ее высушит. Но Лавалетт в конце концов допек ее рассказами о болотной лихорадке и малярии — она испугалась и сняла сырую одежду. Тамил принес стальной чемодан с бельем, и Гэм с восторгом насладилась прелестью противоположностей: в джунглях Юго-Восточной Азии она надевала мягкий шелк, пахнущий английскими духами.

Переодевание взбодрило ее. Она выбралась из паланкина и, весело болтая, пошла рядом с Лавалеттом.

— Удивительно все-таки, до какой степени настроение человека, эта сокровенная, сплавленная из великого множества душевных сил, сложная целостность, зависит от внешних обстоятельств. Я переодеваюсь, чувствую прикосновение сухого шелка, вдыхаю пряный запах белья — и радуюсь…

— Одна из уловок жизни — связывать последние вещи с первыми, соединять самое сокровенное с самым поверхностным, чтобы поклонники реальности, геометры бытия, ретивые умельцы — ох какие ретивые! — покачали головой и не поверили в эту связь, они ведь думают, что так быть не может. Потому-то они и не находят ключа… и никогда не бывают властителями жизни, они всегда ее служители… одни вечно жалуются, другие бодры и деловиты, третьи спесивы, как мелкие чиновники, но все они только служат. Бытие повинуется чутью, а не логике. Самое смехотворное на свете — это гордость мелочных торгашей, которые свято верят, что владеют логикой и умеют мыслить. У них это именуется философией и окружено почетом. Как будто озарения отнюдь не главное, а выстроенная на них система — просто этакие перила, чтобы бюргер перешел через мост без головокружения и… все равно ничего не понял. Ведь, хвала Будде, жизнь защищает себя от того, чтобы всякий понимал ее. Да и что значит — понимать, ведь можно лишь почувствовать. При этом бывают забавные штуки, смешные путаницы — вот, скажем, на пути встречается дверь. Кто хочет идти дальше, должен ее открыть. А она массивная, тяжелая, с замками и засовами… Чтобы открыть ее, наш мелочной логик, не долго думая, вооружается самым тяжелым инструментом. Дверь не поддается. Сведущий же легонько толкает ее — и она распахивается. Однако вообще-то не стоит так пространно рассуждать о жизни, любителей порассуждать и без того хватает…

— Лавалетт засвистел, подражая лесному голубю. Гэм прислушалась, нет ли отклика.

Она понимала, отчего из Лавалетта нежданно-негаданно выплескивалось мальчишество, отчего порою в нем что-то резко обрывалось и внезапно оборачивалось детской наивностью, — у всех глубоких вещей двойственный облик, только посредственность всегда одинакова.