Искра жизни [перевод Р.Эйвадиса] - Ремарк Эрих Мария. Страница 12

— Брось… — прошептал Шеллер.

Гольдштейн нашел сбившийся на сторону узел и развязал его. Кровь хлынула еще сильнее.

— Все равно меня ждет «обезболивающий» укол, — шептал Шеллер. — С моей ногой…

Нога держалась лишь на нескольких жилах и лохмотьях кожи. Падая, Гольдштейн сдвинул ее в сторону, и она лежала теперь нелепо, неестественно, с вывернутой стопой, словно у нее вдруг появился третий сустав. Руки Гольдштейна были в крови. Он затянул узел потуже, но веревка опять сползла вниз. Шеллер вздрогнул от боли.

— Брось!..

Гольдштейн еще раз развязал узел. Он ощутил пальцами раздробленную кость. К горлу его подступил комок тошноты. Судорожно глотая, он запустил пальцы в скользкое, кровавое месиво, нащупал веревку, подтянул ее выше и вдруг замер: Мюнцер толкнул его носком башмака в подошву. Это был сигнал опасности. Почти в то же мгновение к нему, злобно пыхтя, подскочил блокфюрер.

— Ну вот, еще один ублюдок! Что тут опять такое?

— Свалился в обморок, господин шарфюрер. — Староста блока был тут как тут. — Подымайся, падаль ленивая! — закричал он на Гольдштейна и пнул его ногой по ребрам. Пинок выглядел гораздо сильнее, чем он был на самом деле. Староста затормозил ногу в последний момент. Потом пнул его еще раз. Он сделал это, чтобы помешать шарфюреру сделать это по-настоящему. Гольдштейн не шевелился. Лицо его заливала кровь Шеллера.

— Пошел, пошел! Брось его! — Шарфюрер устремился дальше. — Проклятье! Когда же мы наконец закончим?

Староста блока отправился вслед за ним. Гольдштейн выждал секунду, потом ухватился за веревку, соединил концы, завязал узел и снова натянул повязку с помощью деревяшки, которая несколько минут назад выскочила. Кровь перестала бить ключом и лишь медленно сочилась сквозь тряпку. Гольдштейн осторожно убрал руки — повязка держалась крепко.

Перекличка закончилась. Сошлись на том, что не хватает одного русского, две трети которого бесследно исчезли, и верхней половины заключенного Сибельского из барака 5. Это было не совсем так. От Сибельского остались руки. Они находились во владении барака 17, где их выдали за останки Йозефа Бинсвангера, исчезнувшего без следа. В свою очередь двое из барака 5 украли нижнюю половину русского, чтобы выдать ее за Сибельского, — по ногам все равно трудно было бы установить личность. К счастью, нашлось еще несколько лишних частей тела, которые могли сойти за недостающую треть русского пленного. Таким образом было установлено, что во время бомбардировки никто из узников не убежал, воспользовавшись всеобщей неразберихой. И все же не исключено было, что их оставят стоять на плацу до утра, а потом отправят на завод продолжать поиски — недели две-три назад весь лагерь простоял двое суток, пока не нашли одного заключенного, который покончил с собой, забравшись в свинарник.

Вебер по-прежнему спокойно сидел на стуле, положив на руки подбородок. За все это время он почти ни разу не пошевелился. Выслушав доклад дежурного, он медленно встал и потянулся.

— Люди слишком долго простояли без движения. Им необходимо размяться. Приступить к занятиям по географии!

Во все концы аппель-плаца понеслась команда:

— Руки за голову! Низкий сест — принять! Прыжками вперед — марш!

Длинные шеренги людей покорно опустились на корточки и прыжками, по-лягушечьи, медленно двинулись вперед. Луна тем временем поднялась еще выше и посветлела. Она уже высветила часть плаца. Другой конец его заслонили от луны здания, бросив на него свои тени. На земле четко обозначились очертания крематория, лагерных ворот и даже силуэт виселицы.

— Назад марш!

Шеренги запрыгали со света обратно во тьму. Многие, обессилев, падали на землю. Солдаты СС, капо и старосты блоков пинками и ударами поднимали их на ноги. Крики были почти не слышны из-за шарканья бесчисленных подошв по земле.

— Вперед! Назад! Вперед! Назад! Смирно!

Началась основная часть урока географии. Она состояла в том, что заключенные бросались на землю, ползли, по команде вскакивали, опять ложились и ползли дальше. Так они изучали землю «танцплощадки», подробно, до мельчайших бугорков и ямок, до боли. Через несколько мгновений плац уподобился растревоженной куче огромных полосатых червей, которые имели весьма отдаленное сходство с людьми. Они старались, как могли, защитить раненых. Но это плохо удавалось из-за спешки и страха.

Через четверть часа Вебер скомандовал отбой. Эти пятнадцать минут обошлись изнуренным узникам довольно дорого: повсюду валялись на земле те, кто не в силах был подняться.

— По блокам становись!

Люди потащились обратно на свои места, поддерживая со всех сторон пострадавших, которые еще могли кое-как переставлять ноги. Остальных положили рядом с ранеными.

Наконец, лагерь замер. Вебер выступил вперед.

— То, чем вы сейчас занимались, было в ваших собственных интересах. Вы научились находить укрытие во время воздушного налета.

Несколько эсэсовцев захихикали.

Коротко взглянув на них, Вебер продолжал:

— Вы сегодня на собственной шкуре узнали, с каким бесчеловечным врагом нам приходится бороться. Германия, всегда стремившаяся к миру, подверглась жестокому нападению. Враг, разбитый на всех фронтах, в отчаянии прибегает к последнему средству: он трусливо бомбит в нарушение всех прав человека мирные немецкие города. Он разрушает церкви и больницы. Он убивает беззащитных женщин и детей. Ничего другого и не следовало ожидать от зверей и недочеловеков. Но мы не останемся в долгу. С завтрашнего дня руководство лагеря требует от вас лучших результатов в работе. Команды выступают на час раньше, для работ по расчистке улиц. Личное время по воскресеньям отменяется до особого распоряжения. Евреи на два дня лишаются хлебного пайка. Скажите спасибо вражеским головорезам-поджигателям.

Вебер замолчал. Лагерь затаил дыхание. Снизу, из долины, послышался шум мощного мотора, который быстро приближался, жужжа на высокой ноте. Это был мерседес Нойбауера.

— Запевай! — скомандовал Вебер. — «Германия превыше всего»!

Команду выполнили не сразу. Все были удивлены. В последние месяцы им не часто приказывали петь, а если это и случалось, то пели всегда народные песни. Как правило, петь их заставляли, когда кого-нибудь наказывали. Заглушая крики истязаемых, заключенные пели лирические строфы. Но старый национальный гимн донацистских времен им не приходилось исполнять уже несколько лет.

— А ну-ка не спать, свиньи!

В тринадцатом блоке первым запел Мюнцер. Остальные подхватили мелодию. Кто не знал слов, делал вид, что поет. Главное, чтобы губы у всех шевелились.

— Почему? — шепнул Мюнцер своему соседу Вернеру, не поворачивая головы и продолжая делать вид, будто поет.

— Что — «почему»?

Пение было в этот раз больше похоже на карканье. Начали слишком высоко, и голоса срывались, не в силах дотянуться до высоких, ликующих нот последних строк. Да и дыхания не хватало, после «разминки».

— Что это еще за гнусное гавканье? — заорал второй лагерфюрер. — Еще раз сначала! Если и в этот раз не споете как следует, останетесь здесь до утра!

На этот раз запели ниже. Дело пошло на лад.

— Что — «почему»? — повторил Вернер.

— Почему именно «Германия, Германия превыше всего»?

Вернер прищурился.

— Может… они уже и сами… не верят своим собственным… нацистским песням… — пропел он.

Заключенные пели, уставившись куда-то вперед, словно загипнотизированные. Вернер чувствовал, что в нем растет какое-то странное напряжение. У него вдруг появилось ощущение, что напряжение это почувствовал не только он, но и Мюнцер, и лежащий на земле Гольдштейн, и все остальные и даже СС. Песня внезапно обрела совсем иное, необычное звучание: становясь все громче, она звучала уже почти вызывающе иронически, и слова ее уже не имели к этому никакого отношения. «Хоть бы Вебер ничего не заметил, — думал Вернер, не спуская глаз с лагерфюрера, — иначе сегодня будет еще больше мертвецов».