Триумфальная арка - Ремарк Эрих Мария. Страница 18
– У нас так не полагается!..
– Вот…
Равик выхватил из кармана кредитку, сунул ее кельнеру и распахнул дверь. Выбравшись из толпы, он свернул направо за угол и бросился бегом по улице Буасьер.
Кто-то выругался ему вдогонку. Он опомнился, перешел на шаг и, стараясь не привлекать к себе внимания, пошел быстро, как только мог. Это невозможно, думал он, совершенно невозможно, я сошел с ума. Это невозможно! Лицо, его лицо… видимо, просто случайное сходство, какое-то дьявольское, проклятое сходство, нелепая игра больного воображения… Он не может быть в Париже! Его лицо… он в Германии, в Берлине; оконное стекло залито дождем, ничего нельзя было разглядеть толком – я ошибся, наверняка, ошибся…
Он спешил дальше и дальше, проталкивался сквозь толпу, хлынувшую из кино, всматривался в лицо каждого мужчины, которого обгонял, заглядывал под шляпы… Ему отвечали кто недоуменным, кто возмущенным взглядом… Дальше, дальше… другие лица, другие шляпы, серые, черные, синие, он обгонял их, он оборачивался, он пристально вглядывался…
На перекрестке авеню Клебер Равик остановился. Женщина… Женщина с пуделем, внезапно вспомнил он. Этот шел следом за ней.
Женщину с пуделем он давно уже обогнал. Он повернул обратно. Еще издалека завидев женщину с собакой, он остановился на краю тротуара. Сжав в карманах кулаки, он впивался взглядом в каждого прохожего. Пудель задержался у фонарного столба, обнюхал его и медленно задрал заднюю ногу. Потом основательно поскреб мостовую и побежал дальше. Равик вдруг почувствовал, что от напряжения у него взмок затылок. Он осмотрел машины на стоянке. Они были пусты. Тогда он возвратился на авеню Клебер и вошел в метро. Сбежав по лестнице, взял билет и направился вдоль платформы, на которой было довольно много народу. Прежде чем он успел пройти ее до конца, на станцию вкатил поезд, забрал пассажиров и снова исчез в туннеле. Платформа опустела.
Медленным шагом Равик вернулся в бистро и сел за свой столик, на котором все еще стояла недопитая рюмка кальвадоса. Было странно видеть ее на прежнем месте…
Появился кельнер.
– Извините, мсье. Я не знал.
– Ничего, – сказал Равик. – Принесите еще рюмку.
– Еще? – Кельнер взглянул на недопитую рюмку. – Вы не хотите сначала выпить эту?
– Нет. Принесите другую.
Кельнер взял рюмку и поднес ее к носу.
– Плохой кальвадос?
– Нет, напротив. Просто дайте другую рюмку.
– Слушаюсь, мсье.
Я ошибся, подумал Равик. Залитое дождем, запотевшее стекло – разве разглядишь что-нибудь? Он уставился в окно. Сторожким взглядом, как охотник в засаде, всматривался в каждого прохожего, а в памяти серыми, резкими тенями проносились кадры фильма, клочья воспоминаний…
Берлин. Летний вечер 1934 года; здание гестапо; кровь; комната с голыми стенами без окон; яркие электрические лампы без абажуров; в красных пятнах стол с пристяжными ремнями; ночная ясность возбужденного мозга, десятки раз вздыбленного, вырванного из обморока полуудушающими погружениями головы в ведро с водой; почки, совершенно отбитые и уже не чувствующие боли; искаженное, полное отчаяния лицо Сибиллы; несколько палачей в мундирах держат ее; и другое лицо – улыбающееся, и голос, любезно разъясняющий, что с ней произойдет, если она не сознается… Через три дня Сибиллу вынули из петли… Она якобы повесилась…
Появился кельнер с кальвадосом.
– Другой сорт, мсье. От Дидье из Кана. Большей выдержки.
– Хорошо, хорошо. Благодарю.
Равик выпил кальвадос, достал пачку сигарет и закурил. Руки по-прежнему дрожали. Он бросил спичку на пол и заказал еще рюмку кальвадоса.
Это лицо, это улыбающееся лицо, которое, как ему показалось, только что мелькнуло перед ним. Нет, видимо, он ошибся! Невозможно, чтобы Хааке был в Париже. Невозможно! Равик отогнал воспоминание. Бессмысленно изводить себя, раз ничего нельзя сделать. Его время придет, когда там Все рухнет и можно будет вернуться. А пока…
Он подозвал кельнера и расплатился. Выйдя на улицу, он невольно продолжал вглядываться в каждого встречного.
Равик сидел с Морозовым в «катакомбе».
– Ты думаешь, это не он? – спросил Морозов.
– Нет, но так похож… Просто чертовски похож. А может, память стала сдавать.
– Жаль, что ты сидел в бистро.
– Жаль.
Морозов немного помолчал.
– Это ужасно волнует, верно? – спросил он затем.
– Нет. А почему, собственно?
– Потому что не знаешь толком.
– Я все знаю.
Морозов ничего не ответил.
– Призраки, – сказал Равик. – Я думал, что уже избавился от них…
– От них не избавиться. Со мной это было. Особенно вначале. Первые пять-шесть лет. Хочу добраться еще до троих в России. Их было семеро.
Четверых уже нет в живых, двое из них расстреляны своими же. Жду вот уже больше двадцати лет. С 1917 года. Одному из троих, оставшихся в живых, – под семьдесят. Двум другим между сорока и пятьюдесятью. Надеюсь, с ними я еще сведу счеты. За отца.
Равик посмотрел на Бориса. Этому здоровяку-великану было уже за шестьдесят.
– Ты доберешься до них, – сказал он.
– Да. – Морозов сжал свою большую руку в кулак. – Этого я и жду. Ради этого стараюсь жить осмотрительнее. Пью уже не так часто. Может быть, ждать придется еще долго. Мне надо быть сильным. Ведь я не стану ни стрелять, ни колоть.
– И я тоже.
Некоторое время они сидели молча.
– Сыграем в шахматы? – предложил Морозов.
– Да, но я не вижу свободной доски.
– А вон там профессор кончил. Он играл с Леви. Выиграл, как всегда.
Равик пошел за шахматной доской и фигурами.
– Вы долго играли, профессор, – сказал он. – Почти весь день.
Старик кивнул.
– Отвлекает. Шахматы гораздо совершеннее карт. В картах все зависит от случая. Они недостаточно отвлекают. А шахматы – это мир в себе. Покуда играешь, он вытесняет другой, внешний мир. – Профессор поднял воспаленные глаза. – А внешний мир не так уж совершенен.
Леви, его партнер, забормотал что-то невразумительное. Потом умолк, испуганно огляделся и пошел за профессором.
Они сыграли две партии. Затем Морозов встал.
– Надо идти – распахивать двери перед сливками общества. Почему ты перестал показываться у нас?
– Не знаю. Просто случайность.
– Зайдешь завтра вечером?
– Завтра вечером не могу. Иду ужинать. К «Максиму».
Морозов ухмыльнулся.
– Для беспаспортного беженца ты ведешь себя довольно нахально – посещаешь самые элегантные рестораны Парижа.
– Только в них и чувствуешь себя в полной безопасности, Борис. Если вести себя как беженец, попадешься в два счета. Уж кто-кто, а ты, обладатель нансеновского паспорта, мог бы это знать.
– Верно. С кем ты будешь ужинать? Уж не с германским ли послом? В качестве его протеже?
– С Кэт Хэгстрем.
Морозов присвистнул.
– Кэт Хэгстрем? – сказал он. – Разве она здесь?
– Приезжает завтра утром. Из Вены.
– Хорошо. Тогда я наверняка увижу тебя у нас.
– Может, и не увидишь.
Морозов развел руками.
– Исключено! Когда Кэт Хэгстрем в Париже, ее штаб-квартира «Шехерезада».
– На сей раз дело обстоит иначе. Она приезжает, чтобы лечь в клинику. В ближайшие дни ей предстоит операция.
– Тогда тем более придет. Ты ничего не понимаешь в женщинах. – Морозов сощурил глаза. – А может, не хочешь, чтобы она пришла?
– С чего ты взял?
– Только сейчас мне пришло в голову, что ты не был у нас с тех пор, как направил ко мне ту самую женщину. Жоан Маду. Думается, тут не простое совпадение.
– Ерунда. Я даже не знаю, устроилась ли она здесь, она вам пригодилась?
– Да. Сначала пела в хоре. А теперь у нее маленький сольный номер. Две-три песенки.
– Ну как она, освоилась?
– Конечно. Почему бы нет?
– Она была в совершенном отчаянии, бедняжка.
– Как ты сказал?
– Я сказал: бедняжка.
Морозов улыбнулся.
– Равик, – проговорил он отеческим тоном, и на его лице внезапно отразились степи, дали, луга и вся мудрость мира. – Не говори глупостей. Она порядочная стерва.