Триумфальная арка - Ремарк Эрих Мария. Страница 33
– Зачем ты спрашиваешь?
– Просто так, чтобы о чем-нибудь спросить.
– Не помню. И не хочу вспоминать. Тогда все было по-другому.
– Всегда все бывает по-другому.
Она улыбнулась ему. Ее лицо было светлым и открытым, как цветок с редкими лепестками, который раскрывается, ничего не тая.
– Это было два года назад, в Милане… – сказала она, – и продолжалось недолго…
– Ты была тогда одна?
– Нет. С другим. А он был очень несчастен, ревнив и ничего не понимал.
– Конечно, не понимал.
– Ты бы все понял. А он устраивал жуткие сцены. – Она взяла с дивана подушку, положила за спину и устроилась поудобнее. – Он ругался. Называл меня проституткой, предательницей, неблагодарной. И все это была неправда. Я не изменяла ему, пока любила. А он не понимал, что я его больше не люблю.
– Этого никто никогда не понимает.
– Нет, ты бы понял. Но тебя я буду любить всегда. Ты другой, и все у нас с тобой по-другому. Он хотел меня убить. – Она рассмеялась. – В таком положении они всегда грозятся убить. Через несколько месяцев другой тоже хотел меня убить.
Но никто никогда этого не делает. А вот ты никогда не захочешь меня убить.
– Разве что с помощью кальвадоса, – сказал Равик. – Дай-ка бутылку. Слава тебе, Господи, наконец-то мы заговорили по-человечески. Несколько минут назад я изрядно струсил.
– Оттого что я тебя люблю?
– Незачем начинать все сначала. Это вроде прогулки в фижмах и парике. Мы вместе, надолго ли, нет ли – кто знает? Мы вместе, и этого достаточно. К чему нам всякие церемонии?
– «Надолго ли, нет ли…» – мне это не нравится. Однако все это только слова. Ты не бросишь меня. Впрочем, и это только слова, сам знаешь.
– Безусловно. Тебя когда-нибудь бросал человек, которого ты любила?
– Да. – Она взглянула на него. – Один из двух всегда бросает другого. Весь вопрос в том, кто кого опередит.
– И что же ты делала?
– Все! – Она взяла у него рюмку и допила остаток. – Все! Но ничто не помогало. Я была невероятно несчастна.
– И долго?
– С неделю.
– Не так уж долго.
– Это целая вечность, если ты по-настоящему несчастен. Я была настолько несчастна – вся, полностью, что через неделю мое горе иссякло. Несчастны были мои волосы, мое тело, моя кровать, даже мои платья. Я была до того полна горя, что весь мир перестал для меня существовать. А когда ничего больше не существует, несчастье перестает быть несчастьем. Ведь нет ничего, с чем можно его сравнить. И остается одна опустошенность. А потом все проходит и постепенно оживаешь.
Она поцеловала его руку. Он почувствовал ее мягкие, осторожные губы.
– О чем ты думаешь? – спросила она.
– Так, ни о чем особенном, – ответил он. – Думаю, например, о том, что ты невинна душой, как дикарка. Испорчена до мозга костей и ничуть не испорчена. Это очень опасно для других. Дай рюмку. Выпьем за моего друга Морозова, знатока человеческих сердец.
– Я не люблю Морозова. Нельзя ли выпить за кого-нибудь другого?
– Разумеется, ты не любишь Морозова. Ведь у него верный глаз. Тогда выпьем за тебя.
– За меня?
– Да, за тебя.
– Я не опасна, – сказала Жоан. – Мне самой грозит опасность, но я не опасна.
– Ты не можешь думать иначе, и это в порядке вещей. С тобой никогда ничего не случится. Салют!
– Салют. Но ты меня не понимаешь.
– А понимают ли люди вообще друг друга? Отсюда все недоразумения на свете. Дай-ка бутылку.
– Ты так много пьешь! Зачем тебе столько пить?
– Жоан, – сказал Равик. – Настанет день, и ты скажешь: «Слишком много». «Ты слишком много пьешь», – скажешь ты, искренне желая мне добра. В действительности, сама того не сознавая, ты захочешь отрезать мне все пути в некую область, не подчиненную тебе. Салют! Сегодня у нас праздник. Мы доблестно избежали патетики, грозной тучей надвинувшейся на нас. Убили ее той же патетикой. Салют!
Он почувствовал, как она вздрогнула. Упираясь ладонями в пол, она слегка выпрямилась и посмотрела на него. Глаза ее были широко раскрыты, волосы отброшены назад, купальный халат соскользнул с плеч – в темноте она чем-то напоминала светлую юную львицу.
– Я знаю, – спокойно сказала она. – Ты смеешься надо мной. Я это знаю, но мне все равно. Я чувствую, что снова живу, и чувствую это всем своим существом… Я дышу не так, как дышала, мой сон уже не тот, что прежде, мои пальцы снова стали чуткими, и руки мои не пусты, и мне безразлично, что ты обо всем этом думаешь и что скажешь… Ничуть не задумываясь, я с разбегу бросаюсь в омут… И я счастлива… Я без опаски говорю тебе об этом, пусть даже ты будешь смеяться и издеваться надо мной.
Равик помолчал.
– Я вовсе не издеваюсь над тобой, – проговорил он наконец. – Я издеваюсь над собой, Жоан… Она прильнула к нему.
– Но зачем же? Откуда в тебе эта строптивость? Откуда?
– Строптивость тут ни при чем. Просто я не такой быстрый, как ты.
Она отрицательно покачала головой.
– Дело не только в этом. Какая-то часть тебя хочет одиночества. Я все время словно наталкиваюсь на какую-то стену.
– Этой стены нет, Жоан. Есть другое – я старше тебя на пятнадцать лет. Далеко не все люди могут распоряжаться собственной жизнью, как домом, который можно все роскошнее обставлять мебелью воспоминаний. Иной проводит жизнь в отелях, во многих отелях. Годы захлопываются за ним, как двери отдельных номеров… И единственное, что остается, – это крупица мужества. Сожалений не остается.
Она долго сидела молча. Равик не знал, слушала ли она его. Он глядел в окно и чувствовал, как в жилах переливается сверкающий кальвадос. Удары пульса смолкли, поглощенные просторной, емкой тишиной, в которой заглохли пулеметные очереди без устали тикающего времени. Над крышами взошла расплывчатая красная луна, напоминая купол мечети, наполовину окутанный облаками. Мечеть медленно поднималась, а земля тонула в снежном вихре.
– Я знаю, – сказала Жоан, положив руки ему на колени и уткнувшись в них подбородком, – глупо рассказывать тебе о прошлом. Я могла бы промолчать или солгать, но не хочу. Отчего не рассказать тебе всю мою жизнь? Рассказать ее без вся– ких прикрас? Ведь теперь она кажется мне только смешной, и я сама не понимаю ее. Хочешь – смейся над ней, хочешь – надо мной…
Равик посмотрел на Жоан. Она стояла перед ним на коленях, подмяв белые хризантемы вместе с подложенной под них газетой.
Странная ночь, подумал он. Где-то сейчас стреляют, где-то преследуют людей, бросают в тюрьмы, мучают, убивают, где-то растаптывают кусок мирной жизни, а ты сидишь здесь, знаешь обо всем и не в силах что-либо сделать… В ярко освещенных бистро бурлит жизнь, и никому ни до чего нет дела… Люди спокойно ложатся спать, а ты сидишь в этой комнате с женщиной, между бледными хризантемами и бутылкой кальвадоса… И встает тень любви, дрожащей, чужой, печальной, одинокой, изгнанной из садов беззаботного прошлого… И она, эта любовь, пуглива, дика и тороплива, будто ее объявили вне закона…
– Жоан, – медленно произнес он, словно желая сказать что-то совсем другое. – Как хорошо, что ты здесь.
Она посмотрела на него.
Он взял ее за руки.
– Понимаешь ли ты, что это значит? Больше, чем тысяча слов…
Она кивнула. Ее глаза вдруг наполнились слезами.
– Ничего это не значит, – сказала она. – Ровно ничего.
– Неправда, – возразил Равик, зная, что это правда.
– Нет. Ничего это не значит. Ты должен любить меня, любимый, вот и все.
Он помолчал.
– Ты должен меня любить, – повторила она. – Иначе я пропала.
Пропала, подумал он. Как легко она это говорит! Кто действительно пропал, тот молчит.