Возвращение - Ремарк Эрих Мария. Страница 4
Вестовой приносит приказ: продолжать отступление. Пока не найдем носилок, мы тащим Веслинга на плащ-палатке, продев в нее ружье, чтобы удобнее было ухватиться. Ощупью, осторожно ступаем друг за другом. Светает. В кустах – серебро тумана. Мы покидаем зону боя. Все как будто кончено, но вдруг, тихо жужжа, нас настигает снаряд и с треском взрывается. Людвиг Брайер молча засучивает рукав. Он ранен в руку. Вайль накладывает ему повязку. Мы отступаем. Отступаем.
Воздух мягок, как вино. Это не ноябрь, это март. Небо бледно-голубое и ясное. В придорожных лужах отражается солнце. Мы идем по тополевой аллее. Деревья окаймляют шоссе, высокие и почти не тронутые. Только кое-где не хватает одного-двух. Местность эта оставалась в тылу, и оттого не так опустошена, как те многие километры, которые мы отдавали день за днем, метр за метром. Лучи солнца падают на бурую плащ-палатку, и пока мы движемся по желтеющим аллеям, над ней все время реют листья; некоторые попадают внутрь.
В полевом лазарете все переполнено. Много раненых лежит под открытым небом. Веслинга тоже приходится пока что оставить во дворе.
Группа раненных в руку, белея повязками, формируется для эвакуации. Лазарет свертывают. Врач носится по двору и осматривает вновь прибывших. Солдата, у которого безжизненно болтается нога, вывернутая в коленном суставе, он велит немедленно внести в операционную. Веслинга только перевязывают и оставляют во дворе.
Он очнулся от забытья и смотрит вслед врачу:
– Почему он уходит?
– Сейчас вернется, – говорю я.
– Но ведь меня должны внести в помещение, мне нужно немедленно сделать операцию… – Он вдруг приходит в страшное волнение и начинает ощупывать свои бинты. – Это сейчас же надо зашить.
Мы стараемся его успокоить. От страха он весь позеленел, покрылся холодным потом:
– Адольф, беги вдогонку, верни его…
Бетке секунду колеблется. Но Веслинг не спускает с него глаз, и Адольф не может ослушаться, хотя и знает, что это бесполезно. Я вижу, как он разговаривает с врачом. Веслинг тянется за ним взглядом; страшно смотреть, как он пытается повернуть голову.
Бетке возвращается так, чтобы Веслинг его не видел, качает головой, показывает на пальцах – один, и беззвучно шевелит губами:
– Один час.
Мы делаем бодрые лица. Но кто обманет умирающего крестьянина! Когда Бетке говорит Веслингу, что его будут оперировать позже, рана, мол, должна раньше затянуться, – ему уже все ясно. Он молчит, затем еле слышно хрипит:
– Да… вам хорошо… вы все целы и невредимы… вернетесь домой… А я… четыре года – и вдруг такое… четыре года – и такое…
– Тебя сейчас возьмут в операционную, Генрих, – утешает его Бетке.
Веслинг машет рукой:
– Брось…
С этой минуты он почти не говорит больше. И даже не просит, чтобы его внесли в помещение, – хочет остаться на воле. Лазарет расположен на пригорке. Отсюда далеко видна аллея, по которой мы поднимались. Она вся в багрянце и золоте. Земля здесь какая-то затихшая, мягкая, будто укрытая от опасности, виднеются даже пашни – маленькие темные квадратики под самым лазаретом. Когда ветер относит запахи крови и гноя, вдыхаешь терпкий аромат полей. Голубеют дали, и все кажется на редкость мирным, – ведь фронт отсюда не виден. Фронт – справа.
Веслинг затих. Он оглядывает все внимательным взором. В глазах – сосредоточенность и ясность. Веслинг – крестьянин: природа ему ближе и понятнее, чем нам. Он знает, что пришла пора уйти, и не хочет терять ни одного мгновения. Он смотрит, смотрит… С каждой минутой он бледнеет все сильнее. Наконец шевелится и шепчет:
– Эрнст…
Я наклоняюсь к его губам.
– Достань мои вещи… – говорит он.
– Успеется, Генрих.
– Нет, нет. Давай…
Я раскладываю перед ним его вещи. Потертый клеенчатый бумажник, нож, часы, деньги – все это давно знакомо нам. Одиноко лежит в бумажнике фотография жены.
– Покажи, – говорит он.
Я вынимаю фотографию и держу ее так, чтобы он мог видеть. Ясное смуглое лицо. Веслинг долго смотрит. Помолчав, шепчет:
– И уж больше ничего этого не будет… – Губы его дрожат. Он отводит глаза.
– Возьми с собой, – шепчет он. Я не знаю, что он имеет в виду, но не хочу расспрашивать и кладу фотографию в карман. – Отдай это ей… – Он смотрит на остальные вещи. Я киваю. – И скажи… – Он глядит на меня каким-то особенным, широко открытым взором, что-то бормочет, качает головой и стонет. Я судорожно стараюсь еще хоть что-нибудь уловить, но он только хрипит, вытягивается, дышит тяжелей и реже, с перерывами, задыхается, потом еще раз вздыхает глубоко и полно, и вдруг глаза его точно слепнут. Он мертв.
На следующее утро мы в последний раз лежим на передовой. Стрельбы почти не слышно. Война кончилась. Через час нам сниматься. Сюда нам никогда больше не придется вернуться. Если мы уйдем, мы уйдем навсегда.
Мы разрушаем все, что еще можно разрушить. Жалкие остатки. Несколько окопов. Затем приходит приказ об отходе.
Странный миг. Мы стоим друг подле друга и смотрим вдаль. Легкие клубы тумана стелются по земле. Ясно видны линии воронок и окопов. Правда, это только последние линии, запасные позиции, но все же и это – зона огня. Как часто шли мы вот этим подземным ходом на передовые, и как часто лишь немногие возвращались обратно. Перед нами серый, унылый пейзаж, вдали остатки рощицы, несколько пней, развалины деревни, среди них каким-то образом уцелевшая каменная стена.
– Да, – задумчиво говорит Бетке, – четыре года просидели здесь…
– Да, да, черт возьми! – подхватывает Козоле. – И вот так просто все кончено.
– Эх, ребята! – Вилли Хомайер прислонился к насыпи. – Странно все это, а?
Мы не в силах отвести глаза. Ферма, остатки леса, холмы, эти линии там, на горизонте, – все это было страшным миром и мучительной жизнью. А теперь, как только мы повернемся и пойдем, они попросту останутся позади и с каждым нашим шагом будут все больше и больше погружаться в небытие и через час сгинут, словно никогда и не были. Кто поймет это?
Вот мы стоим здесь; нам бы смеяться и реветь от радости, а у нас какое-то нудное ощущение в животе: точно веника наелся, и вот-вот вырвет.