Некто Финкельмайер - Розинер Феликс Яковлевич. Страница 56

— Конечно.

— А вы женаты?

— Нет.

— Вот видите? — это плохо, лучше вы были бы тоже женатым.

Никольский рассмеялся.

— Почему же?

— Н-ну… Не знаю, как сказать… Семьями лучше дружить, вот что. Пусть у мужчин будут свои дела, а все равно лучше, если они и семьями дружат, чем где-то… в компаниях.

«Данута», — подумал Никольский. Он опять со смехом, но принужденным, сказал:

— Не волнуйтесь, есть женщина, с которой я встречаюсь несколько лет. Так что мы почти женаты.

— Ой, вы, наверно, обиделись на меня, да?

— Ерунда, за что же обижаться?

— Я ведь не о вас, я об Ароше. Просто я думаю, что… —она оглянулась на девочек, они возились с куклами в своем углу и монотонно шептались, — я думаю, и у него может кто-нибудь оказаться? — как бы полушутя, смешком сказала Фрида и замолчала, поняла, что наговорила лишнего, и, чуть не плача, опустила глаза.

«Данута. Знает. Или догадывается». Никольский спросил, с омерзением слыша в своем голосе фальшь:

— Почему это вам в голову пришло?

— Он… он добрый.

У Фриды был взгляд покорной овцы. Черт бы побрал проклятую мужскую солидарность! И все же Арон и Фрида не пара. Если он равнодушен к ее заботливости, а это, по-видимому, так, то Фрида его должна раздражать. Она доверчива, она наивна, как ребенок, и ее можно любить, как любят свое дитя, но это не для Арона, конечно же, нет.

— Да, он добрый, — кивнул Никольский. И вдруг спросил: — А его стихи? Вы их читаете?

Фрида опять поглядела на него так, словно умоляла пощадить ее.

— Я у него спрашивала… Я у него спросила — можно мне почитать? — он сказал — пожалуйста, вон в тех папках. (Толстые папки одна на другой лежали на верху шкафа). Я несколько раз смотрела. Но разве я понимаю что-нибудь? У него хорошие стихи, да? Он из-за них мучается. Ночью встает, чтобы записывать. Говорит, что ему снится.

Никольский положил ладонь на ее пухлую руку.

— Вы, Фрида, послушайте меня внимательно. Арон — большой талант. Он пишет прекрасные, удивительные стихи, и очень жаль, это не его вина, что о таком поэте, об Ароне Финкельмайере, никто не знает. Но ему-то слава не нужна, понимаете? Он живет тем, что там в голове у него происходит, это для него главное, и вам нужно это понять. Вы правы, может быть, с таким человеком трудно, но я вам так скажу: каждой женщине трудно с мужем, это уж точно, а если он — талант, гений? С таким еще сложнее. А он, может быть, он и есть гений. Я часто о нем думаю именно так.

Он остановился, заметив, как Фрида восприняла его слова: на лице ее сменялись недоумение, страх и как будто усилие вспомнить о чем-то… Она была обескуражена, и Никольский, наливая себе водки, дал ей сколько-то времени справиться с собой. А потом пришел черед и ему испытать недоумение и что-то похожее на испуг: Фрида с горечью и скорбью глядела куда-то в пространство, и выражение круглого личика окончательно отбило у Никольского охоту продолжать разговор.

Так они молчали несколько минут. В дверном замке повернулся ключ, дверь снова хлопнула. Вошел Арон, торжествующе помахивая сигаретной пачкой:

— Думаешь, у нас тут легко достать хорошие сигареты? На, кури. Чай уже пили? Пить хочется.

Короткая прогулка пошла Арону на пользу: он повеселел, подозвал девочек и, хотя они по-прежнему дичились, посадил их на оба свои колена и устроил развлечение, которое дочкам, вероятно, страшно нравилось: неожиданным движением Арон пристукивал ступней об пол, отчего сидящая на колене вдруг подскакивала. Это повторялось множество раз, внезапно прыгала то одна, то другая из девочек, они прыскали от смеха, чай пузырями выходил изо ртов обратно в блюдца, а в напряженном ожидании очередного подскока они повизгивали и тоненько скулили от нетерпения. Кончилось тем, что у младшей появилась икота. Девчонки побежали на кухню и стали о чем-то просить Фриду. Так они и вошли в комнату — мама с висящими на ее руках Анной и Нонной, которые занудно тянули: «Ма-а… Ну ма-а…».

— Чего они хотят? — спросил Никольский.

— Не обращайте внимания, раскапризничались. Я когда-то обещала сводить их в Центральный парк, покатать на чертовом колесе. Они и вспомнили. Не выдумывайте, сегодня без всякого колеса, пойдем и погуляем тут у нас.

Никольский по-школьному поднял руку:

— Тетя Фрида, я тоже хочу на чертовом колесе! — пропищал он и предложил уже серьезно: — Почему бы не поехать? Такси найдем?

Арон обрадовался:

— Найдем, найдем!

Спустя час, отстояв под чертовым колесом очередь, они уже залезли в кабину — Фрида с девочками впереди, Никольский и Финкельмайер сзади. Щелкнул контактор, мотор загудел, понесло мимо голых еще деревьев. Открылась река, и дома на той стороне попадали с серого неба. Промелькали гигантские спицы, вновь полетели деревья, река, мост и дома. И качало, и падало, и уносилось — мелькало и надвигалось — росло, дразнило, играло, обманывало, увлекало. Постукивал и скрежетал механизм. Внезапно умолкло: зависли на самом верху.

— Мам-ма-а!.. — раздался срывающийся голосок.

— Все в порядке, — сказал Никольский. — Там внизу людей начинают высаживать.

Арон безмятежно вертел головой во все стороны, как ворона, сидящая на верхушке ели. В клочковатой пасмури небес появилось солнце.

— Берегись восходить на гору и прикасаться к подошве ея, — нараспев заговорил Финкельмайер. — Всякий, кто прикоснется к горе, предан будет смерти. Скот ли то, или человек. Во время протяжного трубного звука могут они взойти на гору. Леня, был протяжный трубный звук, ты не слыхал, нет? Будьте готовы к третьему дню: не прикасайтесь к женам.

Колесо дрогнуло и, заскрипев железными суставами, опустило их ниже. Снова они висели и тихо покачивались в своей колыбельке.

— И зачем я прикасался к женам? — вопросил Финкельмайер. — И зачем я восходил на гору?

Дьявольская машина опять заскрежетала и понесла колыбельку еще ближе к земле.

— Совэв, совэв,hолехhаруах вэйал свивотайв шавhаруах… Что означает: кружится, кружится на ходу своем ветер, и на круги свои возвращается ветер. В чем и убеждаемся, Леня, поскольку вернулись туда, откуда начали. Возвратится прах в землю, чем он и был.

И они ступили на землю.

XXIII

Фрида, попрощавшись и взяв с Никольского слово, что он будет приезжать, увела девочек. Мужчины остались вдвоем. В стороне от главных аллей нашли свободную скамейку, Никольский достал газету и протянул ее Финкельмайеру. Тот стал читать.

— Здорово! — сказал он. — Большой человек Манакин. А ведь не хотел, тупица, книгу издавать.

— Ну, — тупица он или нет, это вопрос. А что хитер, как лиса, — можешь не сомневаться. Так кто же все-таки автор книги?

— Не понимаю? Он.

— Кто — он? Данила Манакин или Айон Неприген?

Финкельмайер снова заглянул в газету и свистнул.

— Вот оно что-о! — протянул он.

— То-то. Речь идет только о Манакине. И прямо говорится: книга Манакина «Удача». Скажи, когда ты его привозил в тот, в первый раз на собрание в Сибири, он как звался — Неприген или Манакин?

— Неприген. В редакциях и в Союзе писателей, конечно, знают, что это псевдоним. До сих пор был только поэт Айон Неприген. А Манакин — это бригадир, потом райкомовский инструктор, а потом зав. районной культурой. Как там на книге указан автор, я не видел, верстка была без титульного листа.

— Да, я помню.

— И в издательстве мне никто не сказал, что Манакин решил обходиться без псевдонима.

— Уверен, что он это сделал неспроста. Он подозрителен и, я думаю, тебе не доверяет. Он чувствует, что псевдоним —это ты, а не он. Теперь он хочет избавиться от призрачного посредника, от Непригена, который связывает вас — Манакина и Финкельмайера. Так будет легче присваивать твои стихи. Боюсь, что он вообще постарается покрепче прибрать тебя к рукам.

Финкельмайер молчал.

— Ну что же, — заговорил он. — Айон Неприген свое дело сделал. Все-таки под этим именем удалось многое опубликовать. И если остальное будет напечатано в книге, на которой вместо «Неприген» стоит «Манакин», — черт с ним! Когда затевался альянс «Финкельмайер — Манакин», мне была противна сама мысль о подставном имени. Но шутка «Непризнанный гений — Неприген» меня с этим примирила. Значит, Непригена не будет… Ха! Поэт Манакин! Ах, да наплевать мне! — И в голосе Финкельмайера мелькнула уже знакомая Никольскому нотка жеманной капризности. — Когда я летел в Заалайск, чтобы уговаривать Манакина, я чувствовал, что делаю это против себя… что подавляю в себе… Это было насилием разума против беспечной свободы! Я равнодушен, да, честное слово, я равнодушен совсем!