Дети полуночи - Рушди Ахмед Салман. Страница 41

(И пока я тщетно пытался подняться на ноги, Амина тоже билась в тисках бесполезного решения – она старалась выбросить из головы, забыть раз навсегда сон о неназываемом муже, сменивший кошмар о липкой бумаге в ночь сразу после моего рождения; сон этот был настолько выпуклым и реальным, что сопровождал ее и наяву: Надир Хан ложился к ней в постель и оплодотворял ее; и таким коварно-порочным был этот сон, что Амина совсем запуталась и, не зная, кому приписать зачатие, снабдила меня, дитя полуночи, четвертым отцом наряду с Уинки, Месволдом и Ахмедом Синаем. Смятенная, но беспомощная в тенетах сна, моя мать Амина уже тогда начала окутываться туманом вины, который позже сожмет ей голову черным-пречерным венцом).

Я никогда не слышал, как пел Уи Уилли Уинки в лучшие свои годы. После ослепившей его утраты зрение постепенно вернулось, но что-то резкое, горькое вкралось в голос. Он говорил нам, что все дело в астме, и по-прежнему приходил раз в неделю петь свои песенки, которые, как и он сам, представляли собой реликвии эры Месволда. «Доброй ночи, леди», – пел он и, стараясь шагать в ногу со временем, добавлял к своему репертуару «Тучи скоро унесутся», а чуть позже стал еще исполнять «Почем этот песик в окне?» Разместив крупного младенца с угрожающе крепкими коленками на маленьком коврике неподалеку от себя, он вставал в центре круглой площадки и пел песенки, полные ностальгии, и ни у кого не хватало духу прогнать его. Уинки да перст рыбака – вот, почитай, что и все, что осталось нам от дней Уильяма Месволда, ибо стоило англичанину исчезнуть, как его преемники очистили дворцы от брошенного на произвол судьбы содержимого. Лила Сабармати сохранила пианолу, Ахмед Синай – шкафчик для виски; старик Ибрахим приноровился к вентилятору на потолке; но золотые рыбки передохли: одних морили голодом, других так чудовищно перекармливали, что они лопались и разлетались на кусочки, на крошечные облачка из чешуек и непереваренного корма; собаки, бродя без присмотра, в конце концов одичали и покинули имение, а выцветшую одежду из старых шкафов раздали метельщикам и другим муниципальным служащим, так что еще долгие годы наследников Уильяма Месволда поминали добрым словом мужчины и женщины, которые носили постепенно обращающиеся в лохмотья рубашки и цветастые платья своих былых хозяев. Но Уинки и картина у меня на стене пережили все перемены; певец и рыбак стали определять нашу жизнь, подобно времени коктейля, привычке, слишком укоренившейся, чтобы избавиться от нее. «Каждая слезинка, каждая печаль, – пел Уинки, – делает тебя все ближе…» С его голосом дела обстояли все хуже и хуже; наконец, он стал звучать, как ситар [55], чей резонирующий корпус, сделанный из лакированной тыквы, обглодали мыши. «Это астма», – твердил он упрямо. Перед смертью он совершенно потерял голос; врачи поставили иной диагноз – рак горла; но и они были неправы, ибо Уинки умер не от болезни, а от горя, потеряв жену, об измене которой даже не догадывался. Сын его, названный Шивой в честь бога размножения и разрушения {97}, сидел в те давние дни у его ног и молча нес свое бремя, ибо именно он (так ему самому казалось) был причиной медленного угасания отца; и год за годом мы наблюдали, как глаза его наполняет невыразимая словами злоба; как пальцы ребенка тянутся к камню, сжимаются в кулак, разжимаются, бросают его в окружающую пустоту, сначала это делалось просто так, без цели, потом, с годами, привычки Шивы становились все осмысленней и опасней. Старший сын Лилы Сабармати, тогда восьмилетний, взялся изводить юного Шиву: он-де смотрит букой, и шорты у него нестираны, и коленки узловатые, и тогда мальчик, которого преступление Мари обрекло на нищету и аккордеон, швырнул узкий плоский камешек с краями острыми, как бритва, и выбил своему мучителю правый глаз. После того случая с Одноглазым Уи Уилли Уинки стал приходить в имение Месволда один, оставляя сына в темных лабиринтах, из которых его освободила только война.

Почему в имении Месволда продолжали терпеть Уи Уилли Уинки, несмотря на потерю голоса и бешеного сынка? Однажды он снабдил его обитателей путеводной нитью, придал их жизням высший смысл: «Первое рождение, – сказал он, – сделает вас всех настоящими».

В результате этого утверждения я в мои детские годы пользовался большим спросом. Амина и Мари наперебой ласкали меня; да и все обитатели имения в каждом из домов желали со мной познакомиться; и время от времени Амина, гордясь моей популярностью, хоть и неохотно, а все же расставалась со мной, отдавая взаймы, согласно графику, разным семьям, живущим на холме. В небесно-голубой колясочке, которую толкала Мари Перейра, я совершал свой триумфальный путь по крытым красной черепицей дворцам, в порядке очередности оказывая их обитателям великую милость своим присутствием и позволяя им почувствовать себя настоящими. Так, глядя в прошлое глазами Малыша Салема, я могу раскрыть почти все секреты соседей, потому что взрослые жили в моем присутствии своей обычной жизнью, не боясь, что за ними наблюдают, не зная, что годы спустя кто-то станет вглядываться в былое глазами младенца и решится выпустить, как это говорится, кошек из мешков.

Вот старик Ибрахим в смертельной тревоге: там, в Африке, новые правительства национализируют его плантации сизаля; вот его старший сын Исхак, ввязавшийся в гостиничный бизнес: дело убыточное, и он вынужден занять денег у местных гангстеров; а вот Исхак увивается за женой своего брата, хотя каким образом Нусси-Утенок могла вызвать у кого-то желание, остается для меня тайной; вот муж Нусси, законник Исмаил, который вынес важный урок из того факта, что сыну его при рождении накладывали щипцы: «Ничто не родится само собой, – заявляет он своей утице-жене, – если не подтолкнуть». Применив эту философию к своей адвокатской практике, он подкупает судей, сам выбирает присяжных; во власти детей изменять родителей, и Сонни превращает своего отца в весьма преуспевающего плута. А перебравшись на виллу Версаль, я вижу миссис Дюбаш и алтарь бога Ганеши, затиснутый в угол столь сверхъестественно грязной квартиры, что у нас дома слово «дюбаш» стало означать «беспорядок», «кавардак»… «Ах, Салем, замарашка, опять ты устроил дюбаш у себя в комнате!» – кричала Мари. А вот источник кавардака заглядывает ко мне в колясочку, щекочет под подбородком: Ади Дюбаш, гений-атомщик, генератор сора. Его жена уже носит в себе Кира Великого; она отклоняется назад, чувствуя, как он растет, и в уголках ее глаз загорается огонь фанатизма: она выжидает, не давая огню запылать в полную силу до тех пор, пока мистер Дюбаш, ежедневно имевший дело с самыми опасными в мире веществами, не умер, подавившись апельсином, из которого жена забыла вытащить косточки. Меня никогда не приглашали в квартиру доктора Нарликара, гинеколога, который ненавидел детей; но в домах Лилы Сабармати и Хоми Катрака я стал соглядатаем, крошечным свидетелем тысячи и одной неверности Лилы, даже очевидцем того, как начиналась связь жены морского офицера и магната киноиндустрии – владельца скаковых лошадей; это сослужит мне службу, когда в свое время я задумаю месть.

Даже перед младенцем встает проблема, как же называть себя; и я должен сказать, что моя ранняя популярность была многопланова и неоднозначна: меня буквально забрасывали разными точками зрения на сей предмет – я был Благословенным для гуру под садовым краном, соглядатаем для Лилы Сабармати; в глазах Нусси-Утенка я был соперником, причем более удачливым, чем ее Сонни (хотя, к ее чести, она никак не выказывала своей досады и просила одолжить меня, как и все остальные); для моей двухголовой матушки-нянюшки я был всем, чем угодно; каких только ласковых детских прозвищ они не придумывали мне – и лапушка, и кисонька, и месяц ясный.

Но, в конце концов, что со всем этим может поделать младенец – разве поглотить, в надежде позднее извлечь из усвоенного какой-нибудь смысл. Терпеливо, с сухими глазами, я впитал в себя письмо Неру и пророчество Уинки; но самое глубокое впечатление я получил в тот день, когда дочь Хоми Катрака, идиотка, направила свои мысли через круглую площадку прямо в голову мне, малышу.