Дети полуночи - Рушди Ахмед Салман. Страница 80
Моя тетушка была склонна к преувеличениям, ибо, хотя репортеры из «Филмфэар» и «Скрин Годдесс» отсутствовали, дядин дом был довольно посещаемым местом. В вечера, отведенные для карточной игры, он буквально трещал по швам – столько туда набивалось джазменов, которые перемывали друг другу кости и обсуждали статьи в американских журналах; певцов, которые носили в сумочках спрей для горла; танцовщиков из труппы Удай Шанкара {163}, которые пытались создать новый стиль, сочетая западный балет с бхаратанатьям {164}; являлись музыканты, которые, подписав контракт с «Индийским радио», готовились проводить фестиваль Сангит-Саммелан [84]; приходили художники, которые ожесточенно спорили между собой. Было не продохнуть от политической и прочей болтовни. «По правде говоря, я – единственный в Индии художник, который понимает, что такое политическая ангажированность!» – «О, с Ферди все скверно, ему теперь не дадут собрать оркестр». – «Менон? Нет, о Кришне мне не говорите. Я был с ним знаком, когда он еще не отступился от своих принципов. Я-то никогда не предам…» – «Эй, Ханиф, я-яр, что-то давно Лал Касим к тебе не заходит?» И мой дядя, с опаской поглядывая на меня: «Тсс… Какой такой Касим? Не знаю, о ком ты».
…И с гулом голосов в квартире смешивались вечерние цвета и звуки Марин-драйв: собачники выходили на прогулку, покупали у разносчиков чамбели и чанну; кричали нищие попрошайки и продавцы бхел-пури; большим, выгнутым дугою, искрящимся ожерельем зажигались огни на Малабарском холме… Я стоял на балконе с Мари Перейрой, обратив свое тугое ухо к ее шепотом передаваемым сплетням; за моей спиной простирался город, а перед глазами проходила сопровождаемая болтовней игра. И однажды я узнал среди игроков аскетичного, с ввалившимися глазами Хоми Катрака. И тот поприветствовал меня с нарочитой сердечностью: «Привет, юноша! Как дела? Отлично, отлично – что уж там говорить!»
Мой дядя Ханиф играл в «рамми» [85] усердно и с любовью, но им владела любопытная навязчивая идея, а именно: он никогда не делал хода, пока у него не собирался полный комплект червей, тринадцать карт. Только черви, все черви; ничего, кроме червей, не подходило ему. В поисках этого недостижимого совершенства мой дядя, под бурное ликование собравшихся, отвергал отлично подобранные три-одной-масти и даже полные комплекты пик-треф-буби. Я слышал, как знаменитый виртуоз, играющий на шехнаи [86], устад [87] Чингиз Хан (он красил волосы, и в жаркие вечера краска затекала в уши) сказал дяде: «Да ладно тебе, умник, оставь ты эти черви, играй, как все добрые люди». Мой дядя с честью выдержал искушение; помолчал немного, потом загрохотал, перекрывая гам: «Нет уж, иди ты к черту, буду играть, как хочу!» Он вечно проигрывал, но я, никогда не встречавший подобной целеустремленности, готов был захлопать в ладоши.
Одним из завсегдатаев на легендарных карточных вечерах у Ханифа Азиза был фотограф из «Таймс оф Индиа», набитый под завязку скабрезными байками и двусмысленными историями. Дядя представил его мне: «Вот, Салем, тот парень, который поместил тебя на первую страницу. Вот Калидас Гупта. Жутко пронырливый репортер, настоящий бадмаш [88]. Не говори с ним слишком долго, иначе он забьет тебе голову всеми городскими скандалами!» У Калидаса были серебряные седины и орлиный нос. Мне он показался просто великолепным. «Вы правда в курсе всех скандалов?» – спросил я, но он ответил лишь: «Сынок, если бы я с тобой хоть одним поделился, у тебя запылали бы уши!» Но он так и не пронюхал, что злой гений, e'minence grise {165}, короче, тот, кто стоял за величайшим скандалом в истории города, был не кто иной, как Салем Сопливец… Впрочем, не будем забегать вперед. История страшного жезла командора Сабармати будет рассказана в соответствующем месте. Следствия не должны (несмотря на коварные свойства времени в 1958 году) предшествовать причинам.
Я стоял один на балконе. Мари Перейра ушла на кухню помогать Пие готовить сандвичи и пакоры [89] с сыром; Ханиф Азиз был поглощен погоней за тринадцатью червями, и вот господин Хоми Катрак вышел и встал рядом со мной. «Дышим свежим воздухом», – сказал он. «Да, сэр», – отозвался я. – «Так, – произнес он на глубоком выдохе. – Так, так. Жизнь идет хорошо? Ты отличный парень. Дай я пожму тебе руку». Мою десятилетнюю лапку поглотил кулак магната киноиндустрии (я дал ему левую; правая, изувеченная, невинно болталась у бедра)… И вдруг – шок. Левая ладонь ощущает, как в нее просовывается бумага – зловещая бумага, скользнувшая из увертливого кулака! Пожатие Катрака крепнет; он понижает голос, он шипит, как кобра; неслышные в комнате с диваном в зеленую полоску слова его проникают в мое единственное здоровое ухо: «Передай это твоей тете. Но чтоб никто не видел. Сможешь? И смотри, рот на замке, иначе я пришлю полицейских, и они отрежут тебе язык». А потом, громко и весело: «Чудесно! Рад видеть тебя в хорошем настроении!» Хоми Катрак ерошит мне волосы и возвращается к игре.
Боясь полицейских, я молчал два десятка лет. Теперь все тайное станет явным.
Игра кончилась рано: «Ребенку пора спать, – шепнула Пия. – Завтра ему опять в школу». Мне не представилось случая остаться наедине с тетей; меня уложили на диван, а записка так и осталась зажатой в моем левом кулаке. Мари спала на полу… я решил притвориться, будто увидел дурной сон. (Хитрость не была чужда моей природе). Но, к несчастью, я очень устал и сразу уснул, и случилось так, что отпала нужда что-либо разыгрывать, ибо я увидел во сне убийство моего одноклассника Джимми Кападии.
…Мы играли в футбол в школе, у главной лестницы, на красных плитках, спотыкаясь и скользя. На кроваво-красных плитках – черный крест. Мистер Крузо с верхней площадки: «Не катайтесь на перилах, ребята: на том месте, где этот крест, один мальчик разбился насмерть». «Этот крест – сплошное вранье, – говорит Джимми. – Они всю дорогу врут, чтобы портить нам жизнь». Его мать звонит по телефону: «Джимми, не играй, у тебя больное сердце». Звонок. Телефонную трубку кладут на место, и теперь – школьный звонок… В классе темно от шариков из жеваной, пропитанной чернилами промокашки. Жирный Пирс и Зобатый Кит забавляются вовсю. Джимми нужен карандаш, он тычет меня под ребра. «Эй, дружище, у тебя есть карандаш, дай мне. На две секунды, приятель». Я даю карандаш. Входит Загалло. Загалло поднимает руку, требует тишины: глядите, глядите, мои волосы растут у него на ладони! Загалло в остроконечной жестяной шапке солдата… мне нужно получить обратно мой карандаш. Я вытягиваю палец и стреляю в Джимми. «Сэр, посмотрите, пожалуйста, сэр, Джимми упал!» – «Сэр, я видел, сэр, Сопливец выстрелил!» – «Сопливец застрелил Кападию, сэр!» – «Не играй, Джимми, у тебя больное сердце!» – «Тихо, вы, – вопит Загалло. – Гря-язные дикари, заткнитесь».
Джимми узлом тряпья лежит на полу. «Сэр, сэр, пожалуйста, сэр, ему поставят крест?» Он взял у меня карандаш, я выстрелил, он упал. Его отец – водитель такси. Теперь такси въезжает в класс; узел грязного тряпья кладут на заднее сиденье; Джимми уезжает. Динь-динь: звонок. Отец Джимми снимает флажок со своего такси. Отец Джимми глядит на меня: «Сопливец, ты должен заплатить за проезд». «Пожалуйста, сэр, у меня нет денег, сэр». И Загалло: «Мы выпишем тебе счет». Глядите, глядите: мои волосы на ладони Загалло. Взоры Загалло мечут пламя. «Для пятисот миллионов – что значит одна смерть?» Джимми умер; пятьсот миллионов еще живут. Я начинаю считать: один, два, три. Цифры проходят строем над могилой Джимми. Один миллион, два миллиона, три миллиона, четыре. Не все ли равно, если кто-то, если кто-то умрет. Сто миллионов и раз-два-три. Цифры теперь строем, проходят по классу. Давящей тяжелой поступью двести миллионов триста четыреста пять. Пятьсот миллионов еще живут. И только одного я…