Дети полуночи - Рушди Ахмед Салман. Страница 89
Пыль досаждала нам всем в эти сорок дней; Ахмед Синай стал грубым и сварливым; он избегал общества родичей жены и передавал скорбящему семейству послания через Алис Перейру, а иногда и вопил во всю глотку из своего офиса: «Да прекратите вы этот гвалт! Я ведь еще и работаю посреди вашей свистопляски!» Потому-то генерал Зульфикар и Эмералд постоянно изучали то календарь, то расписание авиалиний, а их сын Зафар хвалился перед Медной Мартышкой, что почти уже выпросил у отца разрешение жениться на ней. «Считай, что тебе повезло, – говорил этот наглый кузен моей сестрице. – Мой отец в Пакистане большой человек». Но хотя Зафар и унаследовал внешность своего отца, пыль, наверное, притушила Мартышкин пламенный дух, и драться она не стала. Между тем тетушка Алия водрузила в нашем плотном воздухе свое и без того насквозь пропыленное разочарование, а самые нелепые из моих родственников, дядя Мустафа с семьею, сидели и дулись по углам, и о них, как всегда, все забывали; усы Мустафы Азиза, по приезде как следует нафабренные и загнутые вверх, уже давно обвисли, пропитанные пылью.
И тогда, на двадцать второй день траура, мой дед Адам Азиз увидел Бога.
В том году ему исполнилось шестьдесят восемь – он был всего на десять лет старше века. Но шестнадцать лет, прожитиых без оптимизма, легли на него тяжелым грузом: глаза еще были голубыми, но спина согнулась. Шаркая по вилле Букингем в вышитой скуфейке и длинном, до пят, кафтане, покрытом тонкою пленкою пыли, он рассеянно жевал сырую морковь и пускал тонкие струйки слюны на заросший седой щетиной подбородок. Он дряхлел, а Достопочтенная Матушка становилась все шире и крепче; когда-то она жалостно причитала при виде меркурий-хрома, а теперь, казалось, взрастала, как на дрожжах, на его слабости, будто бы брак их был одним из тех мифических союзов, когда суккубы {182} являются мужчинам в облике невинных дев, а потом, заманив их в супружескую постель, обретают свой подлинный ужасный вид и начинают пожирать их души… у моей бабки в те дни выросли усы, почти такие же пышные, как и пропитанные пылью, обвисшие кисти над верхней губой ее единственного оставшегося в живых сына. Она сидела, скрестив ноги, у себя на кровати, мазала губу какой-то таинственной жидкостью, которая накрепко склеивала волоски, а затем отдирала их резким движением сильных пальцев; но от этого средства усы вырастали еще гуще.
«Он и так уже стал ровно дитя малое, – толковала Достопочтенная Матушка детям моего деда, – а Ханиф его совсем доконал. – Она всех нас предупредила, что деду стали являться видения. – Он говорит с людьми, которых нет, – делилась она с нами громким шепотом, пока дед шаркал через комнату, цыркая зубами. – Зовет их, как-его! Среди ночи! – Передразнивала: – Эй, Таи? Это ты? – Бабка и рассказала нам, детям, о лодочнике, о Жужжащей Птичке и о рани Куч Нахин: – Бедняга зажился, как-его, на этом свете; негоже отцу видеть смерть сына…» И Амина слушала и сочувственно кивала, не зная, что Адам Азиз оставит ей это наследство – и она тоже в свои последние дни вновь увидит вещи, которым ни к чему было возвращаться.
Из-за пыли мы не включали вентиляторы; пот струился по лицу моего полоумного деда и оставлял полоски грязи на его щеках. Иногда дед хватал за грудки любого, кто попадался под руку, и заговаривал вроде бы вполне здраво: «Эти Неру не успокоятся, пока не станут династией!» Или, брызгая слюной в лицо пятящегося генерала Зульфикара: «О несчастный Пакистан! До чего довели эту страну ее лидеры!» Но иногда он будто бы переносился в ювелирную лавку и бормотал: «Да, там где-то были изумруды и рубины…» Мартышка однажды шепнула мне: «Дед скоро помрет, да?»
Что просочилось в меня от Адама Азиза: беззащитность перед женщинами, но также и ее причина, дыра в самой середке, произошедшая оттого, что он (как и я) не мог ни верить в Бога, ни отрицать Его. И что-то еще – я, в свои одиннадцать лет, заметил это раньше других. Дед начал трескаться.
– С головы? – спрашивает Падма. – Ты имеешь в виду, у него треснула черепушка?
Лодочник Таи сказал: «Лед, Адам-баба, всегда дожидается под самой кожицей воды». Я увидел трещины в его глазах – тонкий рисунок из бесцветных линий по голубому фону; я увидел, как сеть расщелин расходится под его ссохшейся кожей; и я ответил на вопрос Мартышки: «Да, думаю, помрет». Перед самым концом сорокадневного траура кожа у деда стала трескаться, шелушиться и облезать; за едой он едва мог открыть рот, так посеклись губы; а зубы падали, как осенние мухи. Но смерть от трещин может быть медленной, и прошло немало времени, прежде чем мы узнали о других расселинах, о болезни, которая вгрызалась деду в кости, так что в конце концов скелет его обратился в пыль внутри поношенного, видавшего виды мешка из кожи.
Падма вдруг впадает в панику. «Что ты такое говоришь? Ты, господин, хочешь сказать, что и у тебя… да что же это такое, без имени-прозвания, может глодать человеку кости? Это…»
Теперь не время останавливаться, не время для сочувствия или паники, я и так уже зашел дальше, чем хотел. Вернувшись немного назад во времени, я должен упомянуть, что и в Адама Азиза просочилось нечто от меня; ибо на тридцать третий день траура он попросил всю семью собраться в той же самой комнате с хрустальными вазами (их больше не надо было прятать от дяди), подушками и выключенным вентилятором; в той же комнате, где я объявил о моих голосах… ведь сказала же Достопочтенная Матушка: «Он стал ровно дитя малое». Как дитя (как я), дед объявил, что через три недели после того, как он услышал о смерти сына, которого считал живым и здоровым, он собственными глазами увидел Бога, в чье небытие старался всю жизнь уверовать. И, как и мне (ребенку), ему никто не поверил. Кроме одного человека… «Да послушайте же, – говорил дед, и голос его звучал жалким подобием прежнего, громового. – Да, рани? Вы здесь? И Абдулла? Входи, садись, Надир, у меня новости… а где же Ахмед? Алия так соскучилась… Бог, дети мои, Бог, с которым я боролся всю мою жизнь… Оскар? Ильзе? – Нет, конечно же, нет. Я знаю, что они умерли. Вы полагаете, я стар и, может быть, выжил из ума; но я видел Бога». И вся история медленно, бессвязно и с отступлениями, слово за слово, вышла наружу: в полночь мой дед проснулся в своей темной комнате. Кто-то еще был рядом – кто-то, кроме жены. Достопочтенная Матушка храпела в своей постели. Но кто-то был; кто-то, покрытый сверкающей пылью, освещенный заходящей луной. И Адам Азиз: «Эй, Таи? Это ты?» И Достопочтенная Матушка бормочет сквозь сон: «Да спи уже, муженек, забудь о нем…» Но кто-то что-то вскрикивает громким, изумительно громким (и изумленным?) голосом: «Иисус Христос Всемогущий!» – и мой дед смотрит и видит: да, на руках дыры, и ноги пробуравлены, как когда-то на… Но он протирает глаза, трясет головой, переспрашивает: «Что ты сказал? Кого ты назвал? Кто это?» И видение, изумительно-изумленное: «Бог! Бог!» И, помолчав немного: «Я не думал, что ты сможешь меня увидеть».
– Но я его видел, – говорит мой дед, сидя под неподвижным вентилятором. – Да, я не могу этого отрицать, я в самом деле видел его… – И видение сказало: «Ты – тот самый человек, у которого умер сын» – и мой дед с болью в груди: «Почему? Почему это случилось?» И создание, видимое лишь потому, что на него осела пыль, изрекло: «Бог знает, что делает, старик; такова воля Его, не так ли?»
Достопочтенная Матушка отправила нас всех прочь. «Старик сам не знает, что мелет, как-его. Дожить до таких седин и начать богохульствовать!» Но Мари Перейра покинула комнату с лицом белым, как простыня; Мари знала, кого увидел Адам Азиз – кто, неся бремя ее преступления, начал осыпаться; у кого появились дыры на руках и ногах; чьи пяты насквозь прокусила змея; кто умер в соседней часовой башне и кого приняли за Бога.
Лучше мне закончить историю моего деда здесь и сейчас; я зашел слишком далеко, а позже такой возможности, того гляди, не представится… где-то в глубинах дедова стариковского слабоумия, которое неизбежно напоминает мне помешательство профессора Шапстекера с верхнего этажа, укоренилась полная горечи идея: якобы Бог, столь бесцеремонно отозвавшись о самоубийстве Ханифа, дал понять, что сам и виноват в случившемся; Адам хватал генерала Зульфикара за лацканы мундира и шептал ему: «Я никогда не верил в Него, и Он украл у меня сына!» И Зульфикар: «Нет, нет, доктор-сахиб, не надо так волноваться…» Но Адам Азиз не забыл своего видения; конкретный облик божества, явившегося ему, стерся из памяти, однако осталась страстная, старчески многоречивая и слюнявая жажда мести (и этот порок тоже присущ нам обоим)… когда закончился сорокадневный траур, он отказался ехать в Пакистан, ибо эту страну создали специально для Бога; и все оставшиеся годы своей жизни он то и дело бесчестил себя, ковыляя со своим старческим посохом по мечетям и храмам, выкрикивая проклятия и колотя всех прихожан и служителей, какие только попадались под руку. В Агре его терпели, памятуя, каким он был когда-то; старики на Корнуолис-роуд подле лавки, где торгуют паном, играли в «плюнь-попади» и сочувственно вспоминали былого доктора-сахиба. Достопочтенная Матушка вынуждена была уступить хотя бы потому, что богоборческое слабоумие Адама вызвало бы скандал в любом другом месте, где его не знали.