Прощальный вздох мавра - Рушди Ахмед Салман. Страница 39
Что касается детской, то он сдержал свое слово. В большой светлой комнате с видом на море он создал то, чему для нас с сестрами навсегда суждено было стать ближайшим из возможных подобий земного (но, к счастью, не садоводческого) рая. При всех его замашках бомбейского шута, этакого вращающего тросточку комического дядюшки, он был прилежным тружеником и в первые же дни после получения заказа изучил предписанную тематику с доскональностью, намного превосходившей требования Ауроры. Первым делом он изобразил на стенах детской множество фальшивых окон – могольско-дворцовых, андалусско-мавританских, мануэлино-португальских, лепестково-готических, окон больших и малых; в этих окнах, позволявших не то выглянуть наружу, не то заглянуть внутрь сказочного мира, он нарисовал множество легендарных персонажей. Ранний Микки-Маус на пароходике, утенок Дональд, сражающийся с живыми часами, дядя Скрудж со значками долларов в глазах. Утята Хью-Дью-Лью. Безумный изобретатель Джайро Джирлуз, собаки Гуфи и Плутон. Вороны, бурундуки, затем еще всякие неразлучные парочки: Гекль и Джекль, Чип и Дейл, Такдалее и Томуподобное. Еще герои «Песенок с приветом»: Даффи, Порки, Багс и Фадд. Чуть выше этой портретной галереи реяли их какофонические восклицания: хаха-хаХАха, кошшмарная кашша, тра-та-та, би-би, что-случилось-Док и ЧПОК. Дальше шли говорящие петухи, Кот в сапогах и летающие Чудесные Собачки в красных пелеринках; за ними – великое множество местных персонажей, ибо он сделал больше, чем просили, добавив джиннов на коврах, разбойников в огромных кувшинах и Синдбада в когтях гигантской птицы. Он изобразил сказочные океаны и магические заклинания, притчи из сборника «Панчатантра» и лампы Аладдина. Важней всего, однако, было понятие, которое он нам внушил посредством этих картинок: понятие о тайном «я».
Кто этот человек в маске? [64] Именно на стенах моей детской я впервые увидел богача Брюса Уэйна и его подопечного Дика Грейсона, живущих в роскошном особняке, который, однако, таит в себе секреты Бэтмена; скромного Кларка Кента, который в действительности не кто иной, как Кал-Эл, Супермен, пришелец с планеты Криптон; Джона Джонса, марсианина, чье настоящее имя – Дж'онн Дж'онзз; Диану Кинг – Чудо-женщину, королеву амазонок. Именно тогда я узнал, что могучий герой обречен на тоску по обыкновенности, что Супермен, который был храбр, как лев, и мог видеть сквозь любую стену, кроме свинцовой, больше всего на свете желал, чтобы Лоис Лейн полюбила его в облике мягкотелого очкарика. Я никогда не считал себя сверхгероем, не поймите меня превратно; но со своей рукой-дубинкой и сверхбыстрым мельканием листков в своем личном календаре я был достаточно исключителен и вовсе не хотел таким быть. У Фантома и Флэша, у Зеленой Стрелы, Бэтмена и Робина Гуда я учился заботиться о своем тайном «я» (как заботились о нем мои сестры, мои несчастные загубленные сестры).
К семи с половиной годам я достиг физической зрелости – у меня появились пушок на лице, адамово яблоко, густой бас, вполне развитые половые органы и соответствующие вожделения; в десять я был ребенком с почти двухметровым телом двадцатилетнего верзилы, и пробуждающееся самосознание уже тогда наделило меня ужасом стремительно утекающего времени. Обреченный на быстроту, я напускал на себя медлительность, которая была подобна маске Одинокого объездчика. Полный решимости затормозить бег времени чистым усилием воли, я приучал себя к ленивой неторопливости движений, к чувственной и томной протяжности речи. Одно время я практиковал аристократически-тягуче-манерный стиль разговора, каким отличался индийский собрат Билли Бантера [65] – Харри Джамсет Рам Сингх, смуглый набоб из Бханипура; в тот период я никогда не хотел просто пить, но непременно «жажду испытывал неимоверную». Пересмешница Майна постоянным передразниваньем в конце концов излечила меня от того, что она называла «харризмами», но даже после того, как я распрощался с моим смуглым набобом, она продолжала смешить все семейство до колик, изображая мои сомнамбулически-замедленные повадки; впрочем, этот «соня», как она меня называла, был только самым явным из моих тайных «я», внешним слоем моей маскировки.
Левак, кочерга, клешня, перевертыш, леворучка, куриная лапа – какой пышный букет презрительных кличек осеняет всякого левшу! Сколько мелких унизительных неудобств караулит его на каждом углу! Где, скажите на милость, можно отыскать левосторонние брючную ширинку, чековую книжку, штопор, утюг (да, утюг; представьте себе, как неудобно левшам из-за того, что электрический шнур всегда подсоединен с правой стороны)? Крикетист-левша, ценное приобретение для средней линии любой команды, без труда найдет себе подходящую биту; но во всей помешанной на травяном хоккее Индии вы не отыщете такой диковины, как левосторонняя клюшка. О картофелечистках и фотоаппаратах я даже не дерзну говорить... И если жизнь так трудна даже для левшей, так сказать, натуральных, то насколько трудней она была для меня, человека праворукого по природе, чья правая рука оказалась ни на что не годной! Мне было так же трудно научиться писать левой рукой, как любому правше. Когда мне было десять лет, а на вид все двадцать, мой почерк походил на младенческие каракули. С этим, как и со многим другим, я, однако, справился.
Труднее было справиться с чувствами, какие испытывает человек, выросший в атмосфере искусства, постоянно окруженный дома его творцами и сознающий при этом, что для него подобное творчество должно всегда оставаться книгой за семью печатями; что туда, где его мать (и Васко тоже) находят величайшую радость своей жизни, ему пути нет. Еще труднее было сознавать свое уродство; я ощущал себя калекой, выродком, которому природа сдала плохие карты и который поэтому вынужден слишком быстро разыгрывать проигрышную партию. Но труднее всего было видеть, что тебя стесняются, стыдятся.
Все это я спрятал в себе. Первым из уроков, какие дал мне мой рай, был урок скрытности и маскировки.
Когда я был еще очень мал (годами, но не ростом), Васко Миранда, бывало, прокрадывался в комнату, пока я спал, и менял рисунки на стенах. Одни окна вдруг закрывались, другие открывались; мышонок, утенок, кот, кролик меняли положение, переходили с одной стены на другую, от одного приключения к другому. Довольно долго я верил, что живу в поистине волшебной комнате, где стоит мне заснуть, как фантастические существа на стенах оживают. Потом Васко дал другое объяснение.
– Комнату преображаешь ты сам, – прошептал он мне однажды вечером. – Именно ты. Ночью, во сне, той твоей, третьей рукой.
Он показал в сторону моего сердца.
– Кой третьей рукой?
– Ну как же, той самой, невидимой, теми твоими невидимыми пальцами с ужасными ногтями, обкусанными-переобкусанными...
– Кой рукой? Кеми пальцами?
– ...рукой, которую ты можешь ясно увидеть только во сне.
Неудивительно, что я любил его. Одного этого царского подарка, одной этой руки-грезы было достаточно, чтобы любить его; но когда я подрос настолько, чтобы понять, он поведал моему полуночному уху еще более захватывающую тайну. Он сказал, что в результате ошибки, допущенной при удалении аппендикса много лет назад, в его теле затерялась иголка. Она совершенно не дает о себе знать, но когда-нибудь непременно доберется до сердца и, проткнув его, вызовет мгновенную смерть. Вот, оказывается, в чем секрет его неуемного темперамента, из-за которого он спал не более трех часов в сутки, а когда бодрствовал, не мог и минуты усидеть на месте.
– Пока иголка не кольнет, мне много чего надо успеть, – объяснял он. – Живи, пока не умрешь – вот мой девиз.
Я такой же, как ты. Вот какую братскую весть я от него получил. У меня тоже мало времени. Возможно, он попросту выдумал это, чтобы облегчить мое вселенское одиночество; чем старше я становился, тем труднее мне было верить в эту историю, я не понимал, как знаменитый, необычайный Васко Миранда, этот возмутитель спокойствия может столь пассивно мириться со страшной судьбой, не понимал, почему он не обращается к врачам, чтобы те нашли и удалили иглу; я начал думать о ней как о метафоре, как о стрекале его амбиций. Но той ночью в моем детстве, когда Васко колотил себя в грудь и перекашивал лицо, когда он закатывал глаза и валился на пол вверх тормашками – тогда я верил каждому его слову; и, вспоминая позднее об этой своей абсолютной вере (вспоминая сейчас, когда я вновь встретил его в Бененхели, подстрекаемого иными иглами, превратившегося из стройного молодца в тучного старика, в котором свет давно уже сделался тьмой, а открытость – замкнутой неприступностью, в котором вино любви, скиснув, обернулось уксусом ненависти), я мог – и теперь могу – осмыслить его секрет по-другому. Может быть, эта иголка, если она взаправду затерялась в его теле, как в стоге сена, была в действительности источником всей его личности – может быть, она была его душой. Лишиться ее значило бы лишиться самой жизни или, по крайней мере, сделать ее бессмысленной. Он предпочитал работать и ждать. «В слабости человека его сила, и наоборот, – сказал он мне однажды. – Мог бы Ахилл стать великим воином, не будь у него этой пятки?» Думая об этом, я чуть ли не завидую ему с его острым, блуждающим, подгоняющим ангелом смерти.
64
Крылатая фраза из американских фильмов-вестернов про «Одинокого объездчика».
65
Билли Бантер – хитрый, жадный и лживый мальчишка-толстяк в рассказах Ф. Ричардса и в английских комиксах.