Прощальный вздох мавра - Рушди Ахмед Салман. Страница 44

(И когда я узнал, какие дела он совершил, – дела, на которые презрение было бы совершенно недостаточным ответом, – я почувствовал, что не могу вновь вызвать в себе то юношеское отвращение; ибо я уже был во власти лягушки из другого болота, и мои собственные дела лишали меня права судить отца.)

Когда она оскорбляла его публично, она делала это с ослепительной брильянтовой улыбкой, как бы означавшей, что она только шутит, что ее постоянные шпильки – не более чем внешняя форма восхищения, слишком необъятного, чтобы выразиться прямо; улыбка, можно сказать, заключала ее поведение в иронические кавычки. До конца убедительным это, правда, никогда не было. Частенько она пила (антиалкогольные ограничения вводились и отменялись параллельно со взлетами и падениями в политической карьере Морарджи Десаи [72], но после разделения штата Бомбей на Махараштру и Гуджарат город распрощался с ними окончательно), а когда пила – ругалась. В полном сознании собственного таланта, во всеоружии языка, столь же безжалостного, как ее красота, и столь же яростного, как ее искусство, она никому не позволяла уйти от ее колоратурных проклятий, от ястребиных пике, джазовых импровизаций и витиеватых газелей ее брани, раздававшейся всегда с неизменной полированно-каменной улыбкой, служившей своего рода анестезией для жертв, у которых она выдирала внутренности. (Хотите знать, каково было жертвам – спросите меня, ее единственного сына. Чем ближе работаешь к быку, тем легче угодить к нему на рога.)

Разумеется, это была Белла и еще раз Белла, вернувшаяся, как и было предсказано, чтобы вселиться в собственную дочь. «Теперь я буду вместо нее, – сказала Аурора, – ясно вам?»

Представьте себе: в кремовом шелковом сари, по краю которого шел золотой геометрический узор, что вызывало в памяти тогу древнеримского сенатора, – или, если упоение собой возносило ее особенно высоко, в еще более роскошном сари императорско-пурпурного цвета – она покоится в шезлонге и, клубами выдувая, как огнедышащий дракон, дым дешевой цигарки «биди», заполонивший всю гостиную, председательствует на одной из своих не слишком частых, но скандально знаменитых вечеринок с виски и кое-чем похуже, вечеринок, дающих своей роскошной распущенностью массу лакомой пищи городским сплетникам; хотя сама она ни разу не была замечена в баловстве, будь то с мужчинами, с женщинами или с иглами... Бывало, в поздний час, в самый разгар гульбы она вставала и, как поддатая пророчица, принималась кровожадно пародировать пьяный выпад Васко Миранды в ночь Независимости; не опускаясь до признания его авторского права, вследствие чего собравшиеся даже не подозревали, что ее слова – дерзкая вариация на заданную тему, она в деталях описывала грядущее изничтожение ее гостей – художников, моделей, сценаристов полукоммерческого кино, трагических актеров, танцовщиц, скульпторов, поэтов, плейбоев, спортсменов, шахматистов, журналистов, азартных игроков, контрабандистов, промышляющих индийской стариной, американцев, шведов, чудаков, дам полусвета, всех самых симпатичных и бешеных из «золотой молодежи» города, – и пародия была настолько убедительной, настолько точной, ирония была так глубоко спрятана, что невозможно было не поверить этому злорадному облизыванью губ или – поскольку ее настроение быстро менялось – этому олимпийскому, божественному безразличию.

– Подделки под жизнь! Исторические аномалии! Кентавры! – бушевала она. – Не рассчитывайте, что вас пощадят грядущие бури! Полукровки, метисы, призраки, мертвяки! Рыбы без воды! Грядут скверные времена, милашки вы мои, не надейтесь, что пронесет, и тогда всю нежить пинком под зад отправят к дьяволу, ночь поглотит всех призраков, и жиденькая ваша полукровь потечет, как вода. А я, заметьте, останусь целехонька, – произносила она в заключение, на самом гребне подъема, гордо расправив плечи и уставив в небеса палец, подобный факелу статуи Свободы, – благодаря моему Искусству, несчастные вы ничтожества.

Но гостей, которые к тому уже времени лежали штабелями, пронять было невозможно.

Потомству своему она тоже предрекала всяческие беды:

– Мои детки вышли худо, уцелеют – будет чудо.

...А мы – мы употребили жизнь на то, чтобы оправдать ее предсказания на все сто, двести и триста... говорил ли я о том, что она была совершенно неотразима? Слушайте же: она была для нас светочем жизни, возбудительницей мечтаний, возлюбленной ночных грез. Мы любили ее даже когда она уничтожала нас. Она заставила нас любить ее такой любовью, которая была, казалось, слишком велика для наших тел – словно создана ею самой и преподнесена нам, как преподносят произведение искусства. Если она попирала нас, то мы ведь сами с радостью ложились под ее звенящие шпорами сапожки; если она поносила нас в своих ночных тирадах, то нам ведь доставляли наслаждение удары ее языка-кнута. Именно когда я понял это, я простил моего отца; ибо мы все были ее рабами, но по ее великой милости ощущали это рабство как подлинный рай. Такое, говорят, под силу только богиням.

А после ее рокового падения в скалистые воды мне подумалось, что, когда она с такой высокомерно-ледяной улыбкой и с недоступной ни для кого иронией предсказывала катастрофу, она предсказывала ее не кому-то другому, а себе.

* * *

Я простил Авраама еще и потому, что начал понимать: хотя они перестали спать в одной постели, для каждого из них другой был тем человеком, в чьем расположении он более всего нуждался, и моей матери так же необходимо было одобрение Авраама, как ему – ее благодарность.

Ему первому она показывала все свои работы (следом шел Васко Миранда, неизменно противоречивший тому, что говорил отец). Десять лет после объявления независимости Аурора пребывала в глубоком творческом кризисе, в полупараличе, вызванном сомнениями не только в реалистическом искусстве, но и в сути самой реальности. В немногих живописных работах этого периода видны ее муки и смятение, и, оглядываясь назад, легко почувствовать в этих полотнах столкновение между игровой стихией Васко Миранды с его любовью к воображаемым мирам, не знающим иного закона, кроме всевластной прихоти художника, и догматической убежденностью Авраама в том, что на данном историческом этапе стране нужней всего простой незамутненный натурализм, который поможет Индии увидеть самое себя. Аурора тех лет – и это была одна из причин ее пошловатых ночных тирад под градусом – неуверенно колебалась между ревизионистской, принужденно-мифологической живописью и неловкими, порой даже ходульными рецидивами помеченной ящерицей «чипкалистской» документалистики. Немудрено было художнику потерять индивидуальность в то время, когда столь многие мыслящие люди придерживались мнения, будто величие и накал страстей, присущие жизни громадной страны, могут быть выражены лишь посредством безличного патриотического объективизма. Так что Авраам был далеко не единственным приверженцем такого взгляда. Великий бенгальский кинорежиссер Сукумар Сен, друг Ауроры и, возможно, единственный равный ей по таланту из всех ее современников, был лучшим из этих реалистов и в своих гуманных, тревожащих душу фильмах привнес в индийское кино – ох уж это мне индийское кино, потасканное, как старая шлюха! – слияние чувства и разума, в достаточной мере оправдавшее его эстетические построения. Однако эти реалистические фильмы никогда не были популярны – горькая ирония заключена в том, что Наргис Датт, сама Мать Индия, раскритиковала их за западнический элитизм, – и Васко с Ауророй (он – открыто, она – тайно) предпочитали его детские картины, где Сен дал своей фантазии полную волю, где рыбы разговаривали человечьими голосами, где летали ковры-самолеты и юноши грезили в золотых дворцах о своих прежних воплощениях.

Помимо Сена, была еще группа видных писателей, которых на какое-то время Аурора собрала под свое крыло: Премчанд, Саадат Хасан Манто, Мулк Радж Ананд, Исмат Чугтаи, все – убежденные реалисты; но и в их работах видны элементы фантастики, как, например, в «Тоба Тек Сингх» – замечательном рассказе Манто о разделении всех умалишенных субконтинента, произошедшем после раздела страны на Индию и Пакистан. Один из психически больных, в прошлом зажиточный землевладелец, оказывается заперт на ничейной земле души, будучи не в силах определить, к какому государству теперь принадлежит его родной городок в Пенджабе, и в безумии своем, олицетворяющем безумие самого времени, произносит некую божественную невнятицу, полюбившуюся Ауроре Зогойби. Ее картина, изображающая трагическую концовку рассказа, когда несчастный сумасшедший бредет между двумя заграждениями из колючей проволоки, за одним из которых лежит Индия, а за другим – Пакистан, стала, может быть, лучшей ее работой того периода, и звучащая из уст персонажа жалобная бессмыслица, в которой отразился не только его личный, но и наш общий коммуникативный кризис, образует чудесное длинное название картины: «Uper the gur gur the annexe the bay dhayana the mung the dal of the laltain» [73].

вернуться

72

Морарджи Десаи (1896-1996) – индийский политический деятель, стоявший в оппозиции к Индире Ганди. Премьер-министр с 1977 по 1979 г.

вернуться

73

Бессмысленная мешанина слов на хиндустани и английском.