Прощальный вздох мавра - Рушди Ахмед Салман. Страница 73
– Ты уверена? – спросил я, домогаясь новых подтверждений.
– Они не исчадия ада, – мягко ответила она, ложась подле меня. – Все выслушали и, я уверена, поняли суть.
В эту минуту я почувствовал небывалый прилив жизненных сил, и мне почудилось, будто моя исковерканная, бесформенная правая рука разглаживается и превращается в нормальную кисть – в ладонь, фаланги пальцев, костяшки суставов. Охваченный радостью, я, кажется, даже пустился в пляс. Черт возьми, я правда пустился в пляс – и еще орал, пил, исступленно любил. Воистину она оказалась моей чародейкой и совершила невозможное. Мы скользнули в сон, сплетенные воедино. В полузабытьи я расслабленно промямлил:
– А где твой «уокмен»?
– Ублюдочный аппарат, – прошептала она. – Вечно мял мне ленту. Выкинула его в урну по дороге.
Когда я наутро явился домой, Авраам и Аурора с темными лицами стояли в саду плечом к плечу и ждали меня.
– Что случилось? – спросил я.
– С этой минуты, – сказала Аурора Зогойби, – ты нам больше не сын. Уже предприняты все необходимые шаги для лишения тебя наследства. У тебя есть один день, чтобы собрать вещи и уехать. Мы с твоим отцом не желаем тебя больше видеть.
– Я полностью поддерживаю твою мать, – произнес Авраам Зогойби. – Ты нам противен. Убирайся с глаз долой.
(Прозвучали и другие резкие слова – громче, чем эти, и многие из них сказал я. Не буду их здесь приводить.)
– Джайя? Эзекиль? Ламбаджан? Объяснит мне кто-нибудь, в чем дело? Что происходит?
Все молчали. Аурора заперлась у себя, Авраам уехал на работу, его секретарям было велено не соединять меня с ним по телефону. Наконец мисс Джайя Хе расщедрилась на три слова:
– Ты бы собирался.
Ровно никаких объяснений – ни факту моего изгнания, ни жестокости, с какой оно было совершено. Такое чрезвычайное наказание за это, с позволения сказать, «преступление»! Всего лишь за то, что я без памяти влюбился в женщину, которая не нравится моей матери! Быть отсеченным, как сухая ветвь, от семейного древа по такой банальной – нет, по такой чудесной причине... Нет, этого недостаточно. Я ничего не понимал. Я знал, что другие люди – большинство людей – живут в этом царстве родительского абсолютизма; ведь в мире «чувствительных» фильмов дешевые сцены с изгнанием непутевых детей тиражировались бесконечно. Но мы-то не были таковы; и, безусловно, этот край свирепых иерархий и древних моральных непреложностей не был моей родиной, подобным сюжетам не должно было найтись места в сценарии нашей жизни! Тем не менее очевидно было, что я ошибаюсь, ибо произошло нечто, не подлежащее обжалованию. Я позвонил Уме и сообщил ей новость, а потом, не имея выбора, подчинился воле судьбы. Врата рая распахнулись, Ламбаджан отвел глаза в сторону. Я проковылял наружу – сбитый с толку, неуклюжий, растерянный. Я был никто, ничто. Все, что я знал, стало бесполезно, да я теперь и не знал ничего толком. Я был выхолощен, лишен силы, я был – банальное, но, увы, подходящее определение – растоптан. Меня лишили милости, и ужас этого события разбил вселенную, как зеркало. Мне казалось, что я тоже разбит; что я падаю на землю, падаю не в моем собственном обличье, а тысячей мелких осколков стекла.
После падения: я подошел к двери Умы Сарасвати с чемоданом в руке. Она открыла мне – глаза красные, волосы всклокоченные, слова и жесты безумные. Мелодрама в староиндийском стиле вырвалась на поверхность нашей обманчиво эмансипированной жизни, грубая истина проломила тонкую, ярко раскрашенную фанеру лжи. Ума ударилась в крикливые сожаления. Ее внутренняя гравитация катастрофически ослабла; воистину она стала рассыпаться на части.
– О Господи... Если бы я только знала... Но как они могли, это что-то доисторическое... из старых времен... Я думала, они цивилизованные люди... Я думала, это мы, дураки религиозные, так поступаем, а не вы, современная светская публика... О Господи, пойду к ним опять, сейчас же пойду, поклянусь, что никогда тебя не увижу...
– Нет, – сказал я, все еще вялый и оглушенный. – Пожалуйста, не ходи. Ничего больше не делай.
– Тогда я сделаю единственное, чего ты не можешь мне запретить! – завопила она. – Я убью себя. Я сегодня, сейчас это сделаю. Я сделаю это из любви к тебе, чтобы ты был свободен. Тогда они примут тебя обратно.
Она, должно быть, непрерывно взвинчивала себя после моего звонка. Теперь она была драматически невменяема.
– Ты сумасшедшая, – сказал я.
– Я не сумасшедшая! – крикнула она сумасшедшим голосом. – Не называй меня сумасшедшей. Вся твоя семья называет меня сумасшедшей. Я не сумасшедшая. Я просто люблю. Ради любви женщина способна на великие дела. Мужчина ради любви тоже мог бы многое сделать, но я не прошу этого. Я не жду великих дел ни от тебя, ни от какого другого мужчины. Я не сумасшедшая, это любовь у меня сумасшедшая – понял? И закрой, ради бога, эту чертову дверь!
Она начала пылко молиться; в ее глазах рдела кровь. В маленьком святилище Рамы в углу гостиной она зажгла лампу и стала описывать ею в воздухе судорожные круги. Я стоял в густеющих сумерках подле моего чемодана. Она всерьез, думал я. Это не игра. Это действительно происходит. Это моя жизнь, наша жизнь, и таковы ее очертания. Таковы ее подлинные очертания, очертания всех очертаний, которые становятся видимы только в момент истины. И когда этот момент настал, на меня навалилось всей своей тяжестью глухое отчаяние. Я понял, что у меня нет больше жизни. Она отнята у меня. Будущее, которое повар Эзекиль обещал мне состряпать на кухне, оказалось химерой. Что мне делать? Что выбрать – нищенскую жизнь или миг последнего, высшего величия? Хватит ли мне мужества принять смерть ради нашей любви и тем самым обессмертить ее? Сделаю ли я это ради Умы? Сделаю ли я это ради себя?
– Я это сделаю, – промолвил я вслух. Она поставила лампу и повернулась ко мне.
– Я знала, – сказала она. – Бог мне это открыл. Что ты храбрый мужчина, что ты любишь меня и потому, конечно, отправишься со мной в этот путь. Ты не такой трус, чтобы отпустить меня одну.
Она всегда чувствовала, что соединена с жизнью непрочными узами, что может прийти время, когда ей придется их развязать. Поэтому с детства, как идущий на битву воин, она носила свою смерть с собой. На случай плена. Смерть, спасающую от бесчестья. Она вышла из спальни со стиснутыми кулаками. Разжав ладони, показала мне две белые таблетки.
– Молчи, не спрашивай, – сказала она. – Мало ли что может найтись в доме у полицейского.
Она потребовала, чтобы я встал на колени рядом с ней перед изображением бога.
– Я знаю, что ты не веришь. Но уж не противься – ради меня.
Мы преклонили колени.
– Чтобы доказать тебе, как сильно я тебя люблю, – сказала она, – чтобы ты, наконец, увидел, что я никогда не лгала, я проглочу первая. Если ты меня любишь, проглоти вслед за мной немедленно – немедленно, потому что я буду ждать. О возлюбленный мой.
В этот миг что-то во мне повернулось. Я почувствовал внутреннюю преграду, отказ.
– Нет! – крикнул я и попытался выхватить у нее таблетку. Таблетка упала на пол. С визгом Ума рванулась к ней – я тоже. Мы стукнулись лбами.
– Ой, – сказали мы вместе. – Ох-хо...
Когда в голове у меня прояснилось, обе таблетки лежали на полу. Я потянулся к ним, но из-за головокружения и боли смог ухватить только одну. Ума завладела второй и устремила на нее какой-то новый, расширенный взгляд, охваченная новым ужасом, словно ей неожиданно задали страшный вопрос, на который она не знает, как отвечать.
Я сказал:
– Нет, Ума, нет. Нельзя. Это безумие.
Ее вновь как ужалило.
– Не говори мне о безумии! – крикнула она. – Хочешь жить – живи. Этим докажешь, что никогда меня не любил. Докажешь, что ты лжец, шарлатан, фигляр, шулер, манипулятор, обманщик. Не я – ты. Ты тухлое яйцо, дрянь, дьявол. Вот! А мое яйцо свежее.